После рейса Хисуну очень хотелось есть, и, как всегда, когда он был голоден, его донимало желание выпить. В последнее время ему удавалось одолевать свою слабость. Иногда, чтобы испытать себя, он даже нарочно ходил домой не по путям, внизу, а мостиком, мимо пельменной.
Сегодня, едва завидев дощатый голубой домик возле моста, Анатолий сдался без борьбы.
У него не было денег, чтобы зайти в пельменную, — с недавних пор он все до копейки отдавал жене; дома — он знал это — его ждал хороший обед. Но чувство одиночества и неосмысленной обиды, злорадная убежденность в том, что теперь ему некого стесняться и не за кем тянуться, наконец, прежняя бесшабашная удаль слишком громко заговорили в нем, чтобы он посчитался с тем, что у него нет денег, и с тем, что дома его ждут хороший обед, жена, сын.
Он держал в руке саквояж. Жена купила его недели три назад по просьбе Анатолия в городе, — такой же саквояж, какие брали с собой в поездку Кряжев и Шик, даже шикарнее, чем у них. В Затонье Хисун бережно открывал никелированный, прищелкивающий замочек. Наслаждаясь видом дорогой, удобной вещи и сознанием того, что он, Хисун, даже саквояжем похож теперь на Кряжева и Шика, доставал завтрак — молоко, вареный картофель, хлеб с маслом.
Сейчас он оценивающе повертел саквояж перед глазами. Пустая бутылочка из-под молока глухо билась в нем. «Припачкан, зараза, — подумал Анатолий. — Больше полсотни не дадут». Жена заплатила за саквояж восемьдесят.
Он продал его за тридцать пять колхозникам, ожидавшим пригородный поезд. Спустив деньги, Хисун явился к жене, отобрал у нее все, что осталось от получки, и вернулся в пельменную…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
«ЗДРАВСТВУЙ, Света!
Я думаю, что тебе лучше писать прямо сюда, в больницу. Зачем это нужно, чтобы твои письма сначала попадали в Лошкари, а потом уж ко мне. И вообще давай забудем о Лошкарях. Там очень понравилось моей матери, более чем понравилось. Что касается меня, то я туда не вернусь никогда. Незачем мне туда возвращаться и не к кому.
Спасибо, хорошая моя, за твои утешения и твой оптимизм. Только с чего ты взяла, что я не верю в свое излечение? Но согласись, что совпадение-то действительно странное: папе не могли наложить пневмоторакс, потому что не пошел газ, и у меня та же история, папу приговорили к операции, и мне тоже исподволь внушают, что операция не исключена или даже неизбежна. Но ведь папа кончил операционным столом.
Чувствую, как ты горячо протестуешь: сейчас другое время, медицина ушла далеко вперед. Знаю, Светочка, все знаю. Но представь себя на минуточку на моем месте (не приведи боже, чтобы это случилось в действительности), представь себе, что ты лежишь ночью в палате, что тебе не спится и странное совпадение твоей судьбы и судьбы отца не идет из головы.
Днем я сильнее во много раз, страшно ночью, если не спится.
…Прерывалась на мертвый час. Только что мне смерили температуру. Нормальная. У меня уже несколько дней устойчивая нормальная температура.
Ты спрашиваешь, какой у меня аппетит. Да никакого. Давлюсь, когда ем. И все-таки съедаю все, что здесь дают, и все, что приносит мать. Надо.
На днях попалась мне книга «Китай-город» Боборыкина. Там очень живописно рассказывается, какие подавали купцам обеды в московских трактирах — всякие расстегаи, блины, разносолы. Прочла — и, представь себе, меня тоже слегка на еду потянуло. Впредь буду читать только книги с гастрономическим уклоном. И если потребуется съедать вдвое больше, чем сейчас, заставлю себя съедать. Заставлю себя принимать что угодно, пить что угодно и сколько угодно.
Скоро зима, я смогу много гулять в больничном саду. Гуляю и теперь, едва прекратится дождь. Желающих мало, погода мерзкая, ветрено, холодно. Часто хожу по саду, совсем одна. Но хожу и хожу, пока меня не прогонит дождь. Если я выжму из этих прогулок хоть капельку здоровья для себя, уже победа. Капелька от прогулок, капелька от физзарядки, капелька от соблюдения режима. Капля по капле, что-нибудь и накопится.
Наш палатный врач зовет меня образцовой больной. Звучит довольно парадоксально, не правда ли, — образцовая больная.
Через палату от нас умер мужчина, ночью. Его выкатили закрытого простыней на специальной коляске и поставили в конце коридора за ширмой. Почему-то он лежал там до позднего утра. Его сопалатники позавтракали и сели играть в домино — здесь дни напролет играют в домино — там же в коридоре, в нескольких метрах от ширмы. Ноги, закрытые простыней, — я их видела — выпирали вместе с материей ширмы таким, знаешь, жутким бугорком, а рядом играли в домино, вовсю разговаривали, даже смеялись. Ты возмущена, да? Я была потрясена, но потом, когда взяла себя в руки, подумала: а как же иначе? Как?
Конечно, лучше бы не видеть этого, но, если видишь, учись выдержке.
Вот какая получилась у меня жизнь. Суровая, правда? Пожалуй, даже жестокая.
Теперь об одном важном месте в твоем письме. Ты советуешь мне не замыкаться в скорлупу своих переживаний. «Твой индивидуализм, — пишешь ты, — может обернуться против тебя лютым врагом». Сказано довольно туманно, но я понимаю тебя. Когда человека справа и слева подпирают плечом друзья, меньше шансов упасть — это ты хотела сказать, да? Мысль, конечно, правильная, смешно возражать против нее. Здесь мы все товарищи по несчастью, обязаны поддерживать друг друга плечом. Но есть люди, которые поддерживают, а есть люди, которых поддерживают. Где же первые черпают силы, чтобы поддерживать вторых? В себе, Светочка. Значит, прежде всего мобилизуй свои силы. Помнишь изречение: если соль перестает быть солью, кто же сделает ее соленой?
Да, я хорошо помню, как я писала тебе, что не знаю и не хочу знать людей депо, что в Лошкарях я человек временный, присутствую здесь только физически, а душой и мыслями устремлена в другую жизнь. Ты считаешь, что это индивидуализм? Не уверена. Но сейчас у меня есть время подумать, правильно ли я вела себя. И спасибо тебе, что наталкиваешь меня на эти раздумья, хотя я, наверное, неизбежно сама пришла бы к ним. Здесь, в больнице, всех навещают товарищи с производства, сослуживцы, меня же не навещает никто, кроме матери. Не скрою, мне очень больно, особенно в субботу и в воскресенье, когда в палатах, в коридорах и в саду полно посетителей. В такие дни мне даже некуда скрыться со своей болью, кругом люди.
В сущности, у меня никого не осталось, кроме тебя. Но только не подумай, что я пишу эти строки и всхлипываю. Я крепкая, Светочка, я и не подозревала, какой могу быть крепкой, если захочу. Эта осень заставила меня повзрослеть.
А вот мечтаю я все так же. Брожу по больничному саду и мечтаю, мечтаю без конца. Теперь я, кажется, твердо решила посвятить себя медицине. В мечтах я вижу, как приезжаю сюда в Крутоярск замечательным доктором, профессором, может быть, академиком. Здесь, в этой вот больнице, я читаю лекции. Мои нынешние врачи слушают меня затаив дыхание, потому что я сделала много великих открытий, самые страшные болезни отступили перед ними.
Есть у меня свой девиз: «Через несчастье — к счастью!» Вылечусь, поступлю в медицинский институт. Возможно, сначала мне придется поработать медицинской сестрой или кем-то в этом роде.
Светочка, почему ты мало пишешь о себе? Только вопросы мне задаешь, а о себе две строчки. Помню, когда у меня был жив папа, я очень любила ложиться рядом с ним на диване и заставляла его рассказывать сказки. Он сам их придумывал. Но иногда и ничего не успевал рассказать, утомлялся, наверное, на работе. Только промолвит: «Жил-был…» — а сам уже спит. Вот и вся его сказка. Так и у тебя получается: «Жил-был… и спит».
Пиши, родная моя, больше, прямо сюда, на больницу. Целую тебя, твоя Лиля».
II
Между конторой и общежитием депо, в клубе, именуемом красным уголком, сидела в окружении книжных полок маленькая молчаливая девушка. К ней, в ее трехоконную надстройку, вела узенькая лестница, до того крутая, что даже самый легкий ходок, поднявшись наверх, задерживался немного отдохнуть перед дверью.
Нельзя сказать, чтобы лестница без конца скрипела под ногами посетителей. Случались дни, когда по ее неровным ступенькам не поднимался никто, кроме самой библиотекарши. За книгами больше ездили в город или же пользовались услугами поселковой библиотеки, та была побогаче, чем деповская.
Вознесясь над деповскими путями, сидела в своем трехоконном мезонине маленькая нелюдимая девушка. Внизу, грохоча и дымя, катились паровозы, и мезонин время от времени дрожал, как испуганный. Девушка отрывалась от книги, рассеянно прислушивалась, а затем снова жадно припадала к страницам.
Библиотекаршу не помнили, не замечали, хотя знали о ее существовании. Казалось, исчезни она — и долго, а может быть, и вовсе не хватятся ее в депо.