Не он первый тяжелораненый, умирающий в медсанбате, пора бы и притерпеться. Да, видно, копится сострадание. И вот прорвалось оно. По лейтенанту плакали все — и врачи и санитары, навзрыд рыдали медсестры…
Утерев слезы, Цвангер накинула шинель и вышла на крыльцо. Из низких туч сыпал редкий снежок, на обледенелой дороге метались змейки поземки. Она прошла по скользкой тропе в глубину парка. Необходимость все время смотреть под ноги и напрягаться, чтобы не поскользнуться, отвлекла от тягостного на сердце. Прислонилась спиной к дереву, постояла, стараясь успокоиться, долго разглядывала трехэтажное здание медсанбата, словно впервые видела его.
Сюда, на Максимову дачу, медсанбат перебрался еще в середине ноября. Здесь был большой парк вокруг усадьбы, за парком — холмы, а на холмах — доты. Все тут было, как в глубоком тылу, — в соседнем здании находились редакции армейской и дивизионной газет и какие-то тыловые службы, о назначении которых Цвангер не знала. Все было бы, как в тылу, если бы не постоянный гул близкого фронта да не бомбежки, едва ли не ежедневные.
И все-таки это было лучшее, что имел медсанбат за последние месяцы. Первый этаж отдали под общее наблюдение ей, военврачу Цвангер, здесь лежали самые тяжелые — с проникающими ранениями в живот и грудь, черепными повреждениями, сложными переломами бедра и позвоночника. На втором этаже разместили раненых, требующих особого наблюдения в послеоперационный период. Наверху были самые легкие — с повреждениями конечностей, ранениями мягких тканей, ожогами. Все устроилось как нельзя лучше. Но главным богатством, оказавшимся тут на Максимовой даче, были тонны гипса в стандартных мешках, сваленные внизу, в котельной. Им сказали, что гипс бракованный, но когда она сама осмотрела его, то выяснила: в основном вполне пригодный. Это особенно обрадовало, потому что с гипсом была прямо-таки беда. Наученная опытом, Цвангер велела засыпать часть гипса в герметически закрывающиеся банки из-под зенитного пороха — неприкосновенный запас, — а остальной пустила в дело, оборудовав гипсовочную, какой не было у нее за всю войну.
Она стояла на холодном ветру и, все больше успокаиваясь, думала о делах, о людях, с которыми свела судьба работать вместе. Не противилась этим думам, знала: они помогают прийти в норму. Ей всегда везло на хороших людей. И теперь судьба не обошла. Взять Степана Андреевича Будыкина. Из простых рабочих, старый уже, пятьдесят четыре года, с неприятным скрипучим голосом и странной особенностью, заставляющей многих, впервые увидевших это, презрительно отворачиваться: во время бомбежек лицо его становилось бледным, как у мертвеца. Сначала и она думала: от страха. Потом поняла: Будыкин бесстрашен, как немногие, а бледность от какого-то сосудистого рефлекса.
Будыкин попал в Крым из-за ревматизма. У него было тяжелое заболевание сердца, приступы стенокардии, но работал он, как все, не жаловался. Даже в самые тяжелые дни не нападала на него сонливость в гипсовочной, всегда он казался бодрым, и не было случая, чтобы у него среди ночи дрогнула от усталости рука, удерживающая конечность в исправленном положении. Никто так не мог.
А Ваня Пономарев? Красивый парнишка, голубоглазый, розовощекий, всегда улыбающийся. «Я так люблю эту медицину, что мне радостно, когда я запахи лекарств слышу…» Она улыбнулась, вспомнив его восторженные восклицания. Как умиленно он говорил, прижав руки к груди: «Такой хороший гипс, что я работал бы и работал. День и ночь работал бы, всю жизнь!» Говорит, что ему семнадцать. Но она знала: ушел на фронт добровольцем, прибавив себе год…
А Маруся Сулейманова. Добрая, работящая девушка с подвижным симпатичным личиком…
А Нина Панченко… Надо же, влюбилась. Просто не верилось, что среди таких ужасов может появиться нежный цветок искренней и тихой любви…
От Балаклавы, до которой было не больше пяти километров, докатилась канонада, похожая на дальнюю грозу. Военврач послушала минуту нарастающий гул и заспешила по тропе: надо было готовиться к поступлению новых раненых.
IX
Ефрейтор попался не из пугливых. Пыжился и молчал, не желая разговаривать, как он выразился, «с теми, кого завтра не будет».
— Озверели от побед, — сказал переводчик. — Бесполезно разговаривать. Можно отправлять в дивизию. Пусть там попробуют вытянуть из него хоть что-нибудь.
— Самоуверенные иногда выбалтывают не меньше, чем боязливые, — заметил майор Рубцов. — Скажи ему, что завтра мы выбьем их с высоты, а затем и из Генуэзской крепости.
Немец выслушал и нагло захохотал.
— Ты, ты, ты… — Он говорил, тыкая пальцем в каждого из присутствующих на допросе командиров, и его злобное «ду, ду, ду» звучало, как выстрелы. — Все вы завтра будете буль-буль в этой красивой бухте.
Переводчик морщился и бледнел от негодования, переводя его слова. А Рубцов улыбался. Ему нравилась откровенность фашиста.
— Скажи ему, что он ошибается. На высоте у них хорошие укрепления, но нет достаточных сил, чтобы быть так уверенным в успехе.
И снова немец рассмеялся.
— Это у вас нет сил. У вас позади только море, а у нас — армии. Ночью на высоту подойдут подкрепления и всем вам будет капут.
— Какие подкрепления? Когда? Сколько?
— Попробуй, посчитай, — осклабился немец.
— Посчитаем. Мертвых…
Больше пленный ничего не сказал, но и сказанного было достаточно. Намеченная ночная атака на высоту 212,1 могла перерасти во встречный бой. И то, что мы это знали, давало нам немалое преимущество. Откуда должны подойти подкрепления, было ясно — с соседней высоты 386,6, известными по данным разведки тропами меж минных полей в поросшей кустарником лощине.
Знать бы это на сутки раньше, можно бы забросить в лощину усиленные группы разведчиков, заминировать тропы, встретить немцев из засады. Теперь ничего не успеть, поскольку подразделения уже на исходном рубеже. Но и за то, что сказал немец, спасибо.
Рубцов перебрал все возможные неожиданности предстоящего боя и пришел к выводу, что менять намеченный план действий нет необходимости. Следует только предупредить командиров подразделений, чтобы усилили разведку и своевременно перекрыли подходы к высоте.
Последние минуты перед боем для командира самые тягостные. Все, что можно, уже сделано, задачи поставлены, связь организована. Остается только ждать, когда медленная часовая стрелка подползет к намеченному делению, когда начнут поступать первые сообщения от атакующих подразделений…
Рубцов вышел из штаба, послушал ночь. Морозный ветер стонал в расщепленном бомбой каштане. Откуда-то доносилась тихая песня «Любимый город может спать спокойно», — видно, не он один заставлял себя не нервничать, коротая последние минуты. В стороне на фоне неба выделялись конусообразные холмы бывших балаклавских рудников. Он старался не думать о времени, но невольно то и дело вынимал часы. Оставалось десять минут, семь, пять…
Рубцов вернулся к телефонам, замер в ожидании, мысленно осматривая местность. Он видел каменистый гребень высоты 386,6, где должны были скопиться вражеские подкрепления, видел редкий кустарник в лощине, по которому ползли сейчас разведчики, и саперов видел, распластавшихся на мерзлой земле, проделывавших проходы в минных полях, и крутые склоны высоты 212,1, облепленные бойцами, старавшимися подобраться как можно ближе к вражеским окопам. Вскинулись ракеты. На минуту замерли бойцы, затаились и снова — вперед, в непроглядную темень, как головой в стену.
Прошло двадцать минут, как вышли роты, а на высоте не прогремело ни одного выстрела. Хороший знак. По времени бойцы должны уже пройти рубеж, оборонявшийся неделю назад. Там, в простреливаемых со всех сторон окопах, к которым не было подхода ни с какой стороны, наверняка еще оставались от тех боев наши убитые. Нелегко перешагнуть через них. Но в страшной этой войне все уже научились подавлять в себе естественную жалость. Могли не только перешагивать через убитых, но даже и лежать рядом, укрываясь за их телами, как за брустверами. Видел Рубцов такое и не осуждал, жизнь превыше всего в этой войне. Жизнь и победа…
Оглушительный в тишине ночи грохот толкнулся в стены штабного домика. Рубцов взглянул на часы: 19-я батарея и артполк открыли огонь точно, минута в минуту. Если не соврал немецкий ефрейтор и вражеские подразделения сосредоточены на высоте 386,6 — а больше сосредотачиваться негде, — то в самый раз им подарки артиллеристов.
Поскакало эхо, заметалось меж гор, смешалось с отзвуками отдаленных разрывов. А вскоре уже трудно было разобрать отдельные выстрелы: артиллерийские залпы с той и с другой стороны, разрывы снарядов, ружейно-пулеметно-автоматная пальба слились в сплошной гул, от которого стены домика мелко дрожали, словно в ознобе.
Сразу затрезвонили телефоны. Из первого и второго батальонов сообщили, что роты пошли на штурм. Это можно было понять и без сообщений: когда враг обнаруживает подбирающиеся в ночи подразделения, решение может быть только одно: броском вперед. Несмотря на огонь, не оглядываясь на раненых, судорожно хватающихся за камни, чтобы не скатиться вниз, удержаться на той позиции, до которой успели добраться. Таиться уже не было смысла, и Рубцов ясно, словно сам видел, представил себе, как политруки, размахивая наганами, ринулись вперед, увлекая за собой бойцов.