Когда я приволок новую кучу хвороста в чум, хозяйка накричала на меня:
– А жить где станем? Чума не хватит. На дворе оставляй.
Я оставил хворост «на дворе» и бросил мокрый топор в ящик.
К вечеру в чум вернулся Ардеев с пастухом. Пока на печке закипал чай, жена о чем-то по-ненецки говорила мужу. Я порядком устал, сушил у огня портянки, потому что кирзовые сапоги оказались никуда не годными и промокали даже от обильной тундровой росы на травах и кустарниках. Я устал, и мне не было никакого дела, о чем они там говорят. Пусть говорят о чем хотят, пусть смеются, ругаются, сходят с ума – какое мне дело? Ни слова больше не попрошу перевести.
– Иди пить чай, – сказала хозяйка.
– Сейчас…
Я досушил вторую портянку, по холодным латам на пятках подошел к столу и уселся на низенькую скамеечку – она, как и столик, была карликовая. Пастух что-то спросил у бригадира по-своему. Ардеев ответил ему по-русски:
– Хорошо. Я тоже заметил двух оленей с копыткой. Придется забить их.
Я втыкал вилку в куски мяса и молча ел.
Пастух опять что-то спросил по-ненецки, и бригадир снова ответил ему на языке моего народа, на языке той земли, откуда я приехал в их тундру. Я не верил своим ушам. Я не спешил верить им. Может, это случайно? Или вдруг что-то произошло?
В люльке сам с собой разговаривал ребенок, собака стучала когтями о латы, вилки скрежетали о дно миски, а посреди чума торжественно и решительно гудела печка, полная хвороста, печка, в которой, как скоро я понял, догорала последняя граница, разъединявшая нас.
1959
Третий пелей
Я жил в чуме бригадира Ардеева, и с каждым днем все ближе становились мне тундра и люди, веками кочующие по ней. Я многое видел своими глазами, но есть вещи, которые случаются редко, и, чтобы знать их, надо годами жить с ненцами. И все же я кое-что узнал, потому что мой хозяин оказался на редкость словоохотливым и доброжелательным человеком.
Он помнил тысячи случаев из своей жизни, сказок, обычаев; он весь прямо-таки был набит шутками и присловьями. И, честное слово, каждый его рассказ был для меня откровением. Жаль только, поговорить с ним удавалось редко: с утра до ночи ездил он по тундре – то выискивал пастбища, то инструктировал пастухов, то сам дежурил в стаде. В чуме я почти не видел его.
Вот почему все наши разговоры проходили в открытой тундре, на бегущих нартах. Он сидел у передка, спиной ко мне, держа в одной руке вожжу, в другой – хорей; я усаживался сзади, с правой стороны нарт, стараясь не мешать ему, и голос его не умолкал.
Временами свой рассказ он прерывал гортанным, подстегивающим оленей возгласом «Охэй!», иногда, если мы подъезжали к глубокому болоту, он соскакивал с нарт, бежал вперед, измерял хореем глубину, сожалеюще цокал языком, и мы по скату сопки далеко объезжали болото. Он продолжал рассказ точно с прерванного места. Нас поливал дождик, сек по лицу крупный осенний град, я болезненно ежился, а он как ни в чем не бывало говорил и говорил… Он был неистощим, и запаса его энергии и жизнелюбия хватило бы на десяток людей.
Стараясь особенно не надоедать ему, я все же не терял случая попасть на его нарты.
Вот и сегодня мы ехали с ним в стадо, и навстречу нам мчались карликовые березки, холмики, болотца… Ардеев говорил и одновременно хлестал вожжой по боку передового, иногда устрашающе кричал и тыкал хореем в крупы остальных пелеев, посылая их через высокие заросли осоки и камыша.
Он удивительно хорошо правил упряжкой, выбирал единственно верный путь, потому что в тундре нет дорог и всякий раз приходится выбирать ее на ходу. Ардеев отлично помнил каждый кустик, бугорок и ручей в тундре. Если для меня все они были, в общем, одинаковы, то для него каждое озерцо и сопка имели свое лицо, свою душу. До войны он окончил совпартшколу в Нарьян-Маре, был начитан, когда-то работал председателем оленеводческого колхоза. Но его любовью, его жизнью была тундра, ее просторы. Полвека прожил он здесь, более пятнадцати тысяч дней, а каждый день что-нибудь да случается, и о каждом подчас можно говорить двое суток.
Бывало, мне казалось: все рассказал Ардеев, исчерпался. Но нет. Наступал новый день, новая поездка, и он заводил речь о чем-то новом, неслыханном. В нем жила мудрость его народа, малого по числу, но великого по упорству и трудолюбию, – мудрость, переданная ему отцом, дедом, прадедом… Может, мудрость десяти поколений спрессовалась и отстоялась в нем, смешливом и коренастом ненце с веселым нравом и крепкой душой…
Внезапно он замолк. Отчего – понять я не могу. Оттого ли, что устал говорить, оттого ли, что просто захотел помолчать, подумать о чем-то другом. А может, потому, что я не задаю вопросов, и он решил, что слушать его мне неинтересно.
Он замолк, и теперь все его внимание было поглощено оленями. Под их ногами звучно чмокала топь, потом глухо застучала тандара – место бывшего стойбища. Когда олени пытались на бегу ухватить свежие листки березок, он покрикивал на них и безжалостно гнал вперед: пастись так пастись, а ехать так ехать! Иногда перед крутым подъемом Ардеев спрыгивал с нарт, приободрял быков криками, хлопал ладонью по теплым спинам и что-то говорил по-ненецки.
– Что вы говорите им, Андрей Петрович? Бригадир усмехнулся:
– Что говорю? «Ничего, олешки, говорю, потерпите, скоро в стадо приедем. Отработали вы на сегодня свое. Будете траву кушать. Перегоню стадо на хорошее место. А для работы других быков возьмем».
Ненцы любят оленей с северной сдержанностью. Они знают их повадки и прихоти до мельчайших мелочей. До сих пор остается для меня загадкой, как Ардеев может быстро отыскать в стаде одного-единственного нужного ему черного оленя, хотя там сотни других, точно таких же, как он.
Я люблю оленей. Да их и трудно не любить. Удивительно ладно скроены они: гордо поставлены рога, ноги стройные и крепкие, а морда невероятно симпатичная. В каждом их движении, в каждом повороте головы – изящество и благородство.
Олень неприхотлив и по-северному скромен. Он никогда не напомнит о себе и редко издает какие-нибудь звуки. Шесть дней может он стоять без корма и не погибнет. Двести километров может пробежать он, тяжело дыша и вывалив изо рта язык, и с ним, как говорят, ничего не случится.
Однажды мы, перекочевывая на другое место, ломали чумы, и нам пришлось самим метров на пятнадцать перетащить по сухой земле нагруженные нарты. Мы, три мужика, с трудом проволокли их, и я, едва дыша, спросил: «А оленям-то каково? Сотни километров тащат…» Ардеев ответил: «Сказать олень не умеет, каково ему. А умел бы – сказал бы…»
Так мы ехали в стадо, молчали, и перед нами, широко раскидывая задние ноги, бежала пятерка оленей. Они то скакали галопом, то переходили на мелкую рысь. Из-за туч показалось солнце и желтым светом залило тундру. Стало теплей.
Ардеев откинул с головы пыжиковый капюшон малицы, и ветерок гулял в его спутанных черных волосах. Он молчал; не вступал в разговор и я. Но все же, видно, бригадир не мог долго молчать: большую часть жизни провел в тундре, где и поговорить-то не с кем, и поэтому при малейшей возможности хотел наговориться на неделю вперед, на месяц, на год.
– Вот мы о разных людях толкуем, – начал он. – А возьмем оленя – он ведь тоже очень разный. Двух одинаковых не встретишь. Глянь на нашего передового – умница, ученый олень. Хорошо чует вожжу. Только и ждет приказа. Куда дерну, туда и потянет и четырех пелеев за собой поведет, и они будут послушно держаться в ногу ему. Потому и зовется – передовой. Он, видишь, не привязан к нартам, как остальные, а только к первому пелею. Тянет меньше других. Его дело – быстро соображать и пастуха слушаться. Своим оленьим чутьем чует он, глубока ли речушка, можно ли ее перейти вброд. Помнит он, где чум стоит, за двадцать километров унюхает стадо. Едешь, бывало, ищешь в тумане оленей, а он вскинет голову, хватанет ноздрей ветерок и гонит прямо к стаду. Редко когда ошибется. И четыре других верят ему: вроде командира он у них…
А вон видишь – справа от него бежит первый пелей, черный, с обломанным пальцем рога. Добрый бык! Исправно работает в упряжке, добросовестно. Всегда следит за передовым, не отстает ни на шаг; куда тот, туда и он тянет остальных за собой. Даю отдых – он отдыхает, хватает ягель или зеленый лист, а как махну хореем – сразу вскачь. Отличный пелей, что и говорить. Все бы такими были. Недаром стоит первым.
А вон второй, что бежит рядом с ним. Это великий хитрец. Редко бывает натянута его постромка: все норовит за счет товарищей выехать, тащить не любит, а пожрать – перво-наперво. Лодырь из лодырей. Не жалею на него хорея, да и он привык к нему: лучше получить удар, чем тащить, выбиваясь из сил. Ох, сволочуга!
А теперь четвертый… ну, вон тот, самый крайний. Сильный, да норовистый больно, все прыгает, играет, шалит. То на дыбы вскочит, то соседа рогом боднет, то бегущую рядом собаку лягнет. Забавляться бы ему, а не работать. Этому тоже от меня достается…