Антуан Лемюрье, который чуть не умер, все-таки выжил; окончательно оправившись, он стал ходить на службу в свое учреждение и кое-как залечил денежные раны. Во время его невзгод соседи злорадствовали, полагая, что муж подохнет, мебель продадут с молотка, а жена окажется на улице. Они, впрочем, были прекрасные люди, золотые сердца, как все на свете, и ничего не имели против четы Лемюрье. Но, видя, как рядом с ними разыгрывается мрачная трагедия со всевозможными опасными поворотами, хитросплетениями, криками квартирного хозяина, приходами судебного исполнителя и сильным жаром, они жили в тревожном ожидании развязки, которая была бы достойна такой пьесы, и не могли простить Лемюрье, что он остался в живых. Это он все испортил. И, как бы в отместку ему, они стали жалеть жену и восхищаться ею. Сабина только и слышала: «Госпожа Лемюрье, как вы были мужественны, мы много о вас думали, я хотела зайти к вам, а Фредерик сказал нет, ей не до тебя. Но я была в курсе ваших дел и часто говорила — да что там, я еще вчера сказала господину Бреве: «Госпожа Лемюрье вела себя беспримерно, она достойна восхищения». Все эти прекрасные слова произносились главным образом в присутствии Лемюрье, или их ему передавала консьержка, или жильцы трехкомнатной квартиры на пятом этаже, или из квартиры напротив на третьем. Так что бедняга начал считать себя виноватым, что не умеет достаточно горячо выразить жене свою благодарность. Однажды вечером при свете лампы Сабина показалась ему усталой. У нее уже был пятидесятишеститысячный любовник — жандармский капитан, красавец мужчина, который, расстегивая портупею в гостинице Касабланки, говорил ей, что, после того как здорово подзаправишься и выкуришь хорошую сигару, любовь — шикарная штука. Антуан Лемюрье благоговейно посмотрел на жену, взял ее руку и горячо поцеловал.
— Дорогая, — сказал он, — ты святая. Ты самая кроткая из всех святых и самая прекрасная. Святая, настоящая святая!
Горькая ирония этой хвалы и этого обожающего взгляда пронзила сердце Сабины. Она отняла у него руку, заплакала и ушла к себе, сказав, что у нее нервы расходились. Когда она накручивала волосы на бигуди, седобородый академик умер от разрыва сердца в афинском ресторане, где он сидел за столиком с Сабиной, которая там звалась Кунигундой и считалась его племянницей. Кунигунда может показаться именем слишком изысканным, даже литературным, но подумайте сами: в святцах нет пятидесяти шести тысяч святых, а дать имя надо было всем. Уверенная, что гибель великого человека будет достойно отмечена, Кунигунда погрузилась в лоно Сабины, которая назавтра же отправила ее на поселение в пригород, во искупление многочисленных оскорблений, нанесенных чести Антуана Лемюрье.
Кунигунда, под именем Луизы Меньен, нашла себе кров в одной из беднейших хижин пригорода Сент-Уэн, что расположены в глубине этого гнусного поселка напротив огромных помоек, на рыхлой почве, насыщенной зловонными запахами гари и скученной нищеты. В ее лачуге, построенной из трухлявого дерева и просмоленной мешковины, было всего две комнаты, разделенные дощатой перегородкой. В одной из них жил немощный старик с катарактой на глазах, за которым ходил слабоумный мальчишка. Старик ругал его денно и нощно умирающим голосом. Луиза Меньен долго не могла привыкнуть к такому соседству, так же как к насекомым, крысам, вони, шумным дракам, грубости местных жителей и ко всем омерзительным условиям существования в этом последнем кругу земного ада. Леди Бэрбери и ее замужние сестры, равно как и все пятьдесят шесть тысяч сладострастниц (число которых продолжало расти), из-за этого на несколько дней потеряли аппетит. Лорд Бэрбери иногда удивлялся при виде того, как его жена внезапно бледнеет, как у нее начинают дрожать руки и голова, как искажается лицо. «От меня что-то скрывают», — думал он. А это просто Луиза Меньен в своей конуре боролась с пузатой крысой или отвоевывала тюфяк у клопов, но он-то не мог об этом знать. Быть может, читатели подумают, что искупительное сошествие в мир отверженных и тряпичников, в зловоние, кишащее насекомыми, где всюду раны, гнойники, голод, поножовщина, лохмотья, дрянное вино и пьяные вопли, заставили многоликую грешницу сделать решительный шаг по стезе добродетели. Увы, нет, и даже напротив. Луиза Меньен, ее пятьдесят шесть тысяч сестер (их стало уже шестьдесят тысяч) и четырехбрачная супруга пытались развлечься, чтобы забыть пригород Сент-Уэн. Вместо того чтобы утешаться своими страданиями, что было бы справедливо и разумно, Луиза старалась ничего не видеть и не слышать и расщеплялась на пяти континентах, участвуя в порочных играх. Так было легче. Когда у тебя шестьдесят тысяч пар глаз, можно без особого труда отвлечься от зрелища, которое нам преподносит одна из них. То же можно сказать и об ушах.
К счастью, провидение не дремало. Однажды под вечер воздух был удивительно мягок, испарения бараков, крытых фур и наваленных в кучи нечистот сливались в гнилостное зловоние, отдающее падалью. Над поселком стоял легкий туман, нежно обволакивая покосившиеся хибары и горы шлака. Женщины обзывали друг друга шлюхами, шкурами, воровками, а в дощатом кафе радио передавало интервью со знаменитым чемпионом-велосипедистом. Луиза Меньен наполняла лейку у колонки и вдруг увидела, что из крытой повозки вышел какой-то безобразный человек, похожий на гориллу, такой же широкоплечий, с длинными, висящими до колен руками; он направился к ней. На ногах у него были шлепанцы и разномастные гетры. Он подошел к Луизе, поводя плечами, и молча уставился на нее. Глазки его блестели на заросшем щетиной лице. Многие мужчины не раз приставали к ней у колонки, а некоторые даже бродили вокруг ее лачуги. Но и самые отпетые старались соблюдать какие-то условности. Этот даже не задумался. Его решение было настолько непререкаемо и просто, словно он собрался войти в автобус. Луиза не смела глаз поднять и с ужасом поглядывала на огромные висевшие вдоль тела руки, заросшие густой черной шерстью, местами слипшейся от грязи какими-то торчащими пучками. Наполнив лейку, она пошла домой. А гориллоподобный последовал за ней, все еще не произнося ни слова. Он шел рядом с ней маленькими шажками, ноги у него были короткие, кривые, несоразмерные с торсом. Время от времени он сплевывал табачную жвачку. «Зачем вы за мной идете?» — спросила Луиза. «Моя рана опять кровоточит», — ответил гориллоподобный и на ходу отлепил штаны от бедра в том месте, где они приклеились. Наконец подошли к лачуге. Дрожа от страха, Луиза опередила его, быстро проскользнула в дом и закрыла дверь у него под носом. Но она не успела повернуть ключ, и Горилла оттолкнул ее и вломился в комнатушку. Не обращая внимания на Луизу, он начал осторожно ощупывать свое бедро, стараясь сквозь ткань различить очертания гноящейся язвы. Эта процедура тянулась долго. В соседней комнате старик изрыгал ругательства умирающим голосом и жаловался, что мальчишка хочет его убить. Луиза вне себя от ужаса стояла посреди комнаты, не сводя глаз с Гориллы. Он выпрямился, увидел, что она смотрит на него, сделал рукой знак, словно приказывая ей потерпеть, и, повернув ключ в двери, выложил на стул табачную жвачку.
В Париже, Лондоне, Шанхае, Бамако, в Батон-Руже, Ванкувере, Нью-Йорке, Бреславле, Варшаве, Риме, Пондишери, Сиднее, Барселоне — словом, во всех концах земного шара Сабина, прерывисто дыша, следила за движениями Гориллы. Леди Бэрбери только что вступила в салон своих друзей, и хозяйка дома, которая шла ей навстречу, увидела, как она отшатнулась от нее, выпучив глаза от страха и сморщив нос, как начала потом отступать, пока не упала на колени к старому полковнику. В Напье (Новая Зеландия) Эрнестина, появившаяся на свет последней из шестидесяти пяти тысяч, глубоко вонзила ногти в руку молодого банковского служащего, который недоумевал, что бы это значило. Сабина могла бы растворить Луизу Меньен в одном из своих многочисленных тел, она об этом даже подумала, но потом решила, что не имеет права отказаться от предстоящего испытания.
Горилла несколько раз насильно овладевал Луизой Меньен. В перерывах он жевал табак, потом снова клал жвачку на стул.
За дощатой перегородкой старик продолжал свои жалобы и слабеющей рукой швырял башмаки, пытаясь убить своего молодого сожителя, который каждый раз начинал бессмысленно хохотать. Уже совсем стемнело. При каждом движении Гориллы от него исходил тяжелый запах грязи, гнилой пищи, козла и гноя — запах, гнездящийся в его звериной шерсти и одежде. Наконец, занявшись своей жвачкой уже всерьез, он положил на стол монету в двадцать су, как человек бывалый в таких делах, и бросил, уходя: «Я вернусь».
В эту ночь ни одна из шестидесяти пяти тысяч сестер не могла заснуть, и слезы их, казалось, никогда не иссякнут. Они теперь ясно поняли, что наслаждения любви, описанные в романах миссис Смитсон, не более чем обманчивые иллюзии и что ни один даже самый распрекрасный мужчина вне святых уз брака не может дать больше, чем имеет, — то есть, по сути (думали они), примерно то же, что давал Горилла. Несколько тысяч из них поссорились со своими любовниками, которые из себя вон выходили от этих слез и брезгливых гримас. Эти Сабины тут же порвали свои связи и стали искать честный заработок. Одни поступили на фабрику или в услужение, другие нашли себе место в больницах и богадельнях. А на Маркизовых островах двенадцать Сабин устроились в лепрозории ухаживать за прокаженными. Увы! Не надо думать, что движение это сразу же охватило всех. Напротив, новые сонмы грешниц, да еще с избытком, пришли на смену выбывшим и очищенным от скверны. Среди раскаявшихся тоже нашлись такие, которые снова поддались искушению и вернулись к порочным утехам.