— Вы совершенно правы, — кивнул Гарднер. Он шагнул вперед и быстро оглянулся на дверь. — Вы правы, но моя жена просила меня пощадить вас. Она уверена, что вы не можете отвечать за свои поступки, что вас только по недоразумению все еще не упрятали в желтый дом. Вы сами очень трогательно жаловались на свое нездоровье в том письме — помните? — когда вы струсили? — Он говорил все скорее, все тише и надвигался на Писарева, держа руки за спиной. — Но я принес вам лекарство, господин великий писатель.
Он ударил Писарева хлыстом по лицу, два раза, крест-накрест, и снова спрятал руки за спину. Писарев молча смотрел ему прямо в глаза, зажав ладонью лицо. Гарднер с полминуты покачался на каблуках, потом стремительно повернулся и вышел.
На следующий день Писарев отправил ему записку:
«Сегодня вечером или завтра утром приедет к вам доверенное лицо для определения условий по известному вам делу. Надеюсь, что вы не уедете из города до решения этого любопытного дела».
Он попросил некоего Чужбинского — пожилого литератора из отставных офицеров, с которым познакомился в доме графа Кушелева, — съездить к Гарднеру. Вернувшись, тот объявил, что вызов принят, но что и противник, и его секундант Петр Александрович Гарднер требуют отсрочки — третьего мая Евгений Николаевич уезжает с женою в Москву. Тринадцатого он готов стреляться — там же, в Москве. Отсрочка нужна ему, чтобы устроить состояние супруги на случай несчастья.
Третьего мая Писарев подстерег их на дебаркадере вокзала. Он нарядился кучером и подвязал фальшивую бороду. Гарднер и Раиса шли к вагону, весело переговариваясь. Писарев встал у них на дороге и даже успел сказать что-то гордое и презрительное, прежде чем замахнуться. Но Гарднер вырвал у него хлыст, ударил черенком по лицу, сбил с ног, стал топтать. Сбежалась толпа, появилась полиция, Писарева и Гарднера потащили в участок, составили протокол, обязали обоих не выезжать из Петербурга до окончания полицейского дела.
Четвертого мая от Гарднера пришло письмо:
«Я думаю, что вы не захотите покончить это дело побоищем на железной дороге, которое, впрочем, оказалось совсем не в вашу пользу, чему может служить свидетельством плачевное состояние вашей физиономии».
«Передай ему, пожалуйста, как я смотрю на наше взаимное положение, — обратился Писарев к Ивану Хрущову. — Он отклонил немедленную дуэль; тогда я, не желая оставаться с неотмщенною обидою, расправился с ним путем хлыста, оскорбил его публично, потому что не мог стреляться в вокзале и не хотел застрелить его из-за угла.
Теперь его дело вызывать меня. Если же он этого не делает, я больше ничего не желаю. На удар хлыста, данный мне в квартире, я ответил ударом хлыста в публичном месте…»
Хрущов запиской пригласил Писарева к себе. Придя в назначенный час, Писарев застал у Хрущова Раису Гарднер. Они долго говорили, и Писарев обещал сделать все, чего она требовала: подать в полицию мировое прошение, взять назад свой вызов, никогда больше не напоминать о себе. Это был последний раз, что он ее видел. Через день Гарднеры уехали.
Петр Баллод очень смеялся над этой историей, когда Писарев, устав кружить по Васильевскому острову, зашел к нему в мазановские номера.
— И не стыдно тебе, Писарев? — говорил он. — Где же твоя хваленая логика, твоя деревянная философия эгоизма? Дворянское воспитание, выходит, пересилило. Воображаю, как ты выглядел с фальшивой бородой!
— Да уж, накуролесил я порядочно, — соглашался Писарев. — Знаешь что, Баллод? Пристроил бы ты меня в какой-нибудь кружок. Нет, без шуток. Ты ведь причастен к политике. А я теперь жизнью не дорожу и ничего не боюсь. Это раньше я думал: стану знаменитым писателем, женюсь, буду много зарабатывать. Вообще — строил разные планы, считал, что и честный человек может прожить благополучно. А теперь не хочу, и мне все равно, что со мною будет.
— Какие же сейчас кружки? Лето наступает, все разъезжаются. Обожди до осени. А пока, если хочешь, напиши что-нибудь такое, знаешь, без экивоков. Или, может быть, есть готовая статья, которую цензура не пропустила?
— Есть рецензия на книжонку Шедо-Ферроти. Цензор — ни в какую. Но, по правде говоря, вещица невинная. Не стоит тайного станка.
— А ты напиши такую, чтобы стоила, — сказал Баллод. — Вот, смотри. Вчера эту штуку разбрасывали по Москве. Завтра она разойдется и у нас.
Это была прокламация. Называлась она — «Молодая Россия»; требовала превращения современного деспотического правления в республиканско-федеративный союз областей, уничтожения частной собственности, брака и семьи; предсказывала революцию не позднее весны будущего года:
«Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: да здравствует социальная и демократическая республика русская! — двинемся на Зимний дворец истреблять живущих там…»
Писарев дочитал до конца и, уходя, обещал приготовить статью о Шедо-Ферроти в ближайшие недели. Это было тринадцатого мая. Четырнадцатого в Петербурге заговорили о новой, особенно зловещей прокламации, а шестнадцатого на думской пожарной каланче подняты были черные шары с крестами: пожар на Охте. На другой день — шары без крестов: пожар на Лиговке. Двадцать второго и двадцать третьего кроме шаров были вывешены оба флага — красный и белый: требовались усиленные резервы пожарных. Но никто уже не смотрел на каланчу. В воздухе реяли хлопья сажи, разносился запах гари: пять пожаров начались почти одновременно в разных частях города. Дни стояли холодные — термометр показывал не больше тринадцати градусов — и ветреные. Народ толковал о поджигателях, которые мстят царю за освобождение крестьян. Газеты намекали, что пожары — дело того же Центрального революционного комитета, который распространил «Молодую Россию». Столица оцепенела от ужаса. Поповы не выпускали Писарева из дому: уличная чернь избивала молодых людей студенческого вида.
Двадцать восьмого запылал центр города — Апраксин двор, Щукин рынок и здание министерства внутренних дел. Дотла выгорело несколько переулков по обе стороны Фонтанки. Тридцатого — новый пожар, на Песках. Зато какой злобный взрыв хохота пробежал по толпе, собравшейся там же, на Песках, на Мытной площади тридцать первого мая, когда палач сломал шпагу над головою преступника Обручева, осужденного за распространение «Великорусса»! Второго июня загорелось было уездное училище в Луге, но в этот день начались дожди, а с ними пришел конец бедствию.
Только тут власти опомнились. Петербург переведен был на военное положение, закрыты были все воскресные школы, народные читальни, Шахматный клуб, запрещены публичные лекции. Двенадцатого июня правительство распорядилось прекратить на восемь месяцев издание журналов «Современник» и «Русское слово».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});