И вдруг в этой толчее мелькнула удивленная и как бы светящаяся Дашка Гурьина. Возникла и исчезла в бешеном потоке, рванувшемся на танцплощадку при первом же звуке музыки. А потом она появилась совсем рядом и, к полному изумлению Игоря, сказала тихо, дружественно и как бы доверительно:
— Ну что… давай… а?
Он кивнул молча, по-мужски, с достоинством. Давай так давай. Делов-то. Какая разница, с кем танцевать. Пошел сзади нее. Вразвалочку, покинув раздевалочку… как бы без особого энтузиазма. Ну, и станцевали нормально, потом еще раз. Она тоже умела здорово. И не так бойко и разухабисто, с различными вихляниями, а очень точно, легко, красиво, чувствуя любой, самый незначительный толчок ритма.
Хорошо было с ней танцевать.
Потом их поразгоняли, пора и честь знать, и все, усталые, но довольные, с нерастраченным запасом сил, отправились по коттеджам, и Игорь тоже.
— Ну, привет, — сказал он ей на прощание. — Не проспи утреннюю линейку.
— Не беспокойся, — сухо сказала она.
С тех пор и до конца лагерной смены они не перекинулись ни словом, будто и не были знакомы.
Смена кончилась, их увезли по домам. Через недельку снова в лагерь. Теперь и проводы были легкие и веселые, не то что в начале лета.
Дашку он поискал глазами. Должно быть, в другом автобусе. На общей линейке ее тоже не увидел. Может, заболела, позднее привезут. Но ее так и не было видно. Потом спросил у одной девчонки из ее отряда:
— А где же ваша Гурьина?
— У нас такой больше не значится. Где она, не знаю. Может, в Москве, а может, на юг с матерью махнула.
Ну, нет так нет, подумаешь, Дашка Гурьина… Жили и без нее. Конечно, на юге лучше… Если б мои меня взяли, я бы с удовольствием. Теперь в Москве, наверное, не увидимся. А зачем, собственно?
Так он думал вполне разумно и бежал уже по футбольному полю, где должны были сразиться шесть на шесть с пацанами из лагеря «Буревестник».
Все было хорошо, и правильно, и разумно, и жизнь шла вперед, в заданном направлении, и было много дел и занятий и не время скучать, и было весело, и надо было победить в матче, и, остановившись на мгновение, он ощутил вдруг холодок непонятной и глубинной пустоты, будто чего-то долго ждал, а его обманули.
…Он нормально прожил вторую смену. «Нормально». Это слово употреблялось часто и давало исчерпывающий ответ на все вопросы:
«Как дела?»
«Нормально».
«Какие оценки?»
«Нормальные».
«Как сыграли?»
«Нормально».
Ясно и коротко. На самом же деле лагерная жизнь была не такой уж нормальной. Она была вовсе не такой последовательной, простой, четко размеренной, как могло показаться приезжему взрослому, не такой романтически наполненной, как изображается в некоторых книжках из детской жизни: зорьки, подъемы, походы, пионервожатые, приезжие ветераны, спортивные игры, военные игры, старшие друзья, опекающие младших подруг, младшие подруги, врачующие младших друзей. Яркие вспышки костров и тугой перестук мячей.
И так, и не совсем так.
Прежде всего в лагере ты должен был быть или, по крайней мере, казаться сильным. Если ты не был сильным, ты терял самостоятельность и суверенитет. Ты становился частью определенной группы, может быть даже чуждой тебе, которая прикрывала тебя в нужный момент, но в которой ты тоже был не из первых, а значит, в известной степени ты чувствовал себя подчиненным чужим интересам.
Трудно определить, кто именно были первыми и почему они таковыми становились. Первыми, главными были те, кто обладал а в т о р и т е т о м. Они могли шутить над тобой, но не ты над ними, иначе, не зная этого, ты мог крепко нарваться.
Ты шел в стайке где-то, может быть, в середине компании, а может быть, и в конце. Ты мог острить, обращать на себя внимание, ты мог подавать голос в своей компании, напоминая, что ты есть и что ты тоже человек со многими достоинствами. И иногда компания откликалась на твои шуточки. Но если ты не обладал а в т о р и т е т о м, ты все равно всегда оставался человеком из хора.
Здесь, в лагере, у каждого было свое место и своя роль. И как бы ты ни притворялся, кого бы из себя ни строил, тебя раскусывали тут же с ходу, немедленно ставили на положенное тебе место. Здесь умник оставался умником, слабый — слабаком, отважный так и ходил в храбрецах, а тот, кто мало говорил, но знал, что говорит, кто знал ответ на всякий вопрос, а иногда и без вопроса, с ходу и немедленно да так, что спрашивающий валился на траву и терял охоту ко всяким новым вопросам, — вот такой спокойный и уверенный шел всегда впереди. Здесь не было дурной привычки издеваться над слабыми. Наоборот, слабых даже жалели, поощряли и в случае необходимости защищали, но только тех слабых, которые не притворялись сильными и не ходили по каждому поводу к вожатым и к администрации. Слабый должен был знать, что он слаб, и тогда все относились к нему с пониманием. Интересно, что никакая художественная самодеятельность ничего не меняла в этой расстановке сил. Никакая лепка, пение, декламация стихов. Ты мог лепить что угодно и из чего угодно, твоя лепка могла быть отмечена на смотре или где-нибудь еще, твой голос мог нежно журчать на праздничном концерте, это было хорошо, но ничего не меняло в твоем положении, в иерархии местного общества. Здесь люди определялись не по художественным талантам, не по смотрам и не по выставкам.
Они определялись по быту.
Впрочем, имел значение спорт. И если ты гонял в футбол лучше других, или точно попадал в баскетбольную корзиночку, или как олень рвал стометровку, ты считался серьезным человеком, приобретал часть авторитета. Здесь признавали реальные вещи, а не высокие материи.
Горели костры-самоделки, не те большие, праздничные, с выступлениями и концертными номерами, а маленькие костерки, то вспыхивающие, то затухающие, отбрасывающие резкий свет на лица сгрудившихся ребят. В красном их свете ты был виден весь как есть. Шли рассказы, истории, байки, случаи, анекдоты. Все освещалось здесь: международная жизнь, вопросы культуры, проблемы спорта, половые проблемы. Да, им, последним, этим трудным проблемам, принадлежало не последнее место у маленьких костерков старших групп. Не в тоненьких брошюрках общества «Знание», или в специальных программах, или в объяснениях научного лектора узнавались здесь необходимые юношеству сокровенные тайны. И дружный смех, иногда даже переходящий в ржание, сопровождал некоторые самодеятельные доклады и сообщения.
Но иногда уставали от всех этих сложных тем и замолкали вдруг и запевали песню, чаще всего почему-то «Клен ты мой опавший, клен заледенелый…», и лица менялись, приобретали новое выражение, и небо с подмосковными некрупными звездами отодвигалось, становилось больше и выше.
Почему именно Есенина? Почему, не зная даже точных слов, именно его и во всех поколениях? Почему переписывали от руки отец Игоря и его товарищи в те годы, когда его не издавали, и в школе не проходили, и вообще не рекомендовали? Почему именно е г о грусть так ложилась на жаждущие чувств первобытно-черноземные, слегка замусоренные всяким вздором, но все же открытые еще нежными венчиками своими души?
Не наше это с вами дело определять, почему. Мы можем отметить лишь, что это было и есть.
«…Или что услышал, или что увидел…» — а уж потом и другие песни. Игорь часто отходил от этих костерков. Ему хотелось, надо было побыть одному. Вся его будущая долгая жизнь счастливо проигрывалась перед ним, как магнитофонная пленка. Ее можно было пустить назад, вперед, перевернуть, поменять местами, все равно она звучала гулко и упруго. И он видел себя счастливцем и победителем — над кем, над чем, он не знал. Он побеждал все дурное, неопределенно липкое, мешающее счастливо и ясно идти по теплой траве.
— Чего ты там бормочешь? — говорил ему кто-то из друзей.
— Да нет, это тебе показалось.
А сам бормотал и пел, точно молился какому-то божеству, как язычник, может быть, богу солнца Ра или богу ночи… как его там зовут… Он был еще человек дохристианского периода.
А на следующий день, в так называемый тихий час, он шел к туалету, стоявшему на возвышении и источавшему острый запах карболки. Там трое ребят из младшей группы «водили» веснушчатого худенького мальчишку в синей спортивной куртке и в трусах; его брюки, подолгу зависая в воздухе, перелетали от одного пацана к другому. Он, ругаясь, беспомощно тыркался к каждому из них, а они с издевкой перепасовывали штаны по кругу. Игорю было неприятно смотреть на все это, на суетливо бегавшего от одного к другому жалкого пацана, на гогочущих мальчишек из младшего отряда. Игорь хорошо знал эти игры, доводившие до слез, до яростных мальчишеских слез, смешанных с соплями. Он оглядел троих оценивающе. Младшие были довольно-таки крупноваты. Лезть было рискованно. Он с отвращением слышал их радостные крики, истеричный полувизг, полуплач веснушчатого, которого уже довели и, сам не зная, как это случилось, он мгновенно перенесся, влетел в этот круг, рядом с тычущимся, беспомощным пацаном, окруженным тремя хохочущими красными мордами.