У своего двора опять встретил тех, что сидели на лавке, пели песни. Теперь они расходились по домам. Ему не хотелось с ними встречаться, он нарочно помедлил у входа во двор, и, как назло, нос в нос встретился с певцом.
Тот остановился, ткнул пальцем в Игоря:
— А хорошо тебя Гурьина увела. Как наседка птенчика. А ты лопухи раскрыл — и на полусогнутых. Не ты первый, конечно.
И, раньше чем ответить гаду, сказать ему, кто он такой, рука сработала четко, вполразворота, не медля, в скулу, так что пальцы обо что-то ободрались, то ли челюсть у него была такая твердая, то ли в зуб заехал…
Так ему представилось, что сработала. Так х о т е л о с ь.
Но на самом деле сказал равнодушно и с брезгливостью:
— Иди ты…
Именно на следующее утро он и не пошел в школу. Когда матери «настучали», она расстроилась до слез и все расспрашивала, где он был, с кем шатался:
— Не хватает еще только, чтобы связался со шпаной!
Больше всего ее пугало именно это. Но объяснять матери ничего не хотелось. Вот с отцом всегда легко было найти общий язык в самых сложных случаях жизни. Но отца теперь не было рядом, как раньше, как всегда… Он только звонил каждый день. Но по телефону-то что скажешь. Раз в неделю он приходил. Но сейчас его уже давно не было; видно, уехал куда-то в командировку.
Игорь поехал на ВДНХ. И там в одиночестве шатался по павильонам, особенно надолго застрял в павильоне радиоэлектроники.
Ел мороженое, слонялся по берегу пруда, а также в той зоне, где в широких вольерах жили выставочные звери.
Было свободно, тревожно, странно, одиноко и хорошо.
Впервые было так.
То, что было с ним последнее время, и то, что он ощущал, именно ощущал, а не понимал, постоянно мучившее его, стоявшее временами комком в горле, так что приходилось напрягать живот, чтобы не расплакаться, — все это, тяжесть, воспаленность головы, ушло вдруг, точно он легко и неожиданно выздоровел после болезни. И сейчас он не думал ни об отце, ни о матери, ни о школе, в которой все не ладилось и рассыпалось, как пересохший пластилин, он думал только о Дашке, о ее брате; о той уже сейчас как бы на много километров отдалившейся улице, где был ее дом.
С радостью он думал о ней плохое. Даже делал какую-то странную и, как он сам догадывался, подлую подстановку: ему казалось, он представлял, что не та незнакомая девушка брата мелькнула в полуотворенной двери, а она, Дашка.
Теперь он ждал от нее только обмана, какого-то удивительного, незнакомого ему в этой жизни обмана, и он заранее отрезал, отрубал себя от нее, безвозвратно решая, ч т о н и к о г д а, н и з а ч т о. И ему легко становилось от такого решения.
Все это напоминало игру с самим собой, словно бы в шашки, в поддавки, так как в глубине, н а с а м о м д е л е, ни в какое такое решение он не верил, а хотел только одного (для осуществления чего придумывал самые хитроумные способы) — снова ее увидеть.
Все плохое, что он о ней надумывал, не только не отдаляло ее от него, но, наоборот, притягивало. И что, собственно, плохое? Плохо он не мог о ней думать. Старался, но не мог. Плохо никто не мог и не должен был о ней думать. Он был убежден, что убьет (ну, может, и не убьет, а просто ударит) всякого человека, сказавшего о ней плохо. И он не знал, как ему быть, как существовать без нее… Все равно, что шумела, горела игра и ты был главным ее участником, был окрылен ею, но вдруг она кончилась, и ты одиноко, тускло бредешь по кромке поля, не зная, чем заняться, и медленно выпуская теплое, стремительное движение из медленно раскачивающихся в такт шагам опущенных рук.
Ему казалось иногда, что теперь они никогда не увидятся. Он собирался написать ей письмо. Потом представил ее ледяные, ироничные глаза, увидел, как она читает, с какой усмешечкой она может это прочесть…
Смотрел ли он на других девчонок? Конечно, смотрел. На красивых. Или на тех, кого не назовешь красивыми, но почему-то все равно посмотришь им вслед. Но это ничего не меняло. На них он смотрел, а о ней думал.
Иногда он слышал разговоры взрослых о них, старшеклассниках, так сказать, вообще об их поколении. Любопытно было послушать, что эти мудрые люди думали о таких, как он. Одни считали, что о н и ничего в этой жизни не знают, лишь только смутно догадываются. Другие, что о н и знают все. Что они исчерпали все теперь и навсегда.
Второе странным образом даже льстило ему. В глубине души он был убежден: они не знают нас, как мы не знаем их, и поэтому то, что они думают о нас, неверно. Конечно, он не мог ответить за всех своих ровесников, но за тех, кто реально окружал его, он мог ответить. Их-то он знал досконально и отлично представлял, who is who. В этом мире все было изучено им, как говорится, в трех измерениях.
Он наблюдал таких пацанов, таких девчонок-оторв, с такими разговорами в подъездах, с таким питьем и с такими в а р и а н т а м и, что даже он, достаточно притершийся, старался обойти их стороной. Ругались многие, почти все, но часто просто так, для понту, без злобы, эти же шпарили с такой злобой и изощренностью, что, слушая их, он будто задыхался в вонючей канализационной луже. И все же таких было немного. А чаще всего — слоняющиеся, захмелевшие, или готовящиеся выпить, или представляющиеся пьяными, или все время твердящие о пьянке, ловящие кайф, но все никак не поймавшие его, с затуманенными глазами, идущие куда-то, по дворам, по опустевшим хатам без родителей… Они тоже искали чего-то, но не могли найти. А треп шел такой, что можно было бог знает что подумать, особенно парни изгилялись. Послушать их, так все они видели. Большинству мужиков ломали челюсти. Все девчонки были их, и так далее и тому подобное… И интересно было видеть, как перед незнакомыми девчонками, не их капеллы, не из их круга, они робели, придурялись и не знали даже, как подступиться.
Перед многими из них была еще какая-то черта, словно флажок на волне: к нему подплываешь, а дальше — глубина, плыть нельзя, опасно, и ты возвращаешься назад.
И эти девчонки, вольные на язык, с сигаретками во рту, с оголившимися коленками, потягивающие винцо и усмехающиеся, такие доступные, протяни только руку, были недоступными, недосягаемыми, если по правде… Так, только до флажка.
Впрочем, попадались и совершенно другие. Он называл их «кружковские», потому что они посещали разного рода кружки самодеятельности, студии и прочее. Вот они были без вина и сигарет, простые на вид, но на самом деле разобраться трудно, не давали списывать и обожали диспуты о смысле жизни, о дружбе, любви, товариществе. Их он уважал, но к ним его не тянуло.
Всякие бывали. И во множестве…
А Дашка была одна.
…Все ходил после уроков по ее трассе, конечно, не у самого дома, а там, где, по его представлениям, она должна была идти из своей школы.
Он и не знал толком, где ее школа. Неподалеку от ее дома было две школы, но он ходил взад и вперед в надежде встретить ее. Ему даже не хотелось разговаривать с ней. А просто увидеть. Может, разговаривать как раз и не хотелось.
Кого только здесь он не встречал. Тех, кого года два не видел, каких-то полузнакомых ребят из других районов. Только не ее.
А встретил совсем в другом месте. В магазине «Москва», где торчал на первом этаже у секции сувениров и значков. Существовало такое увлечение: страсть к большим круглым, как блямбы у довоенных дворников, значкам.
Вот тут-то и увидел он Дашку с мамой. Мама что-то выговаривала ей, и было непривычно и интересно видеть Дашку не самостоятельной, независимой, а дочкой, девчонкой, молчаливо-покорно выслушивающей то, что ей говорят старшие. Она была почти такая же, как тогда в лагере.
В самую свою первую смену.
Впрочем, несмотря на внешнюю ее покорность, глаза ее плутовски блестели, вовсе не безразличные к скромным соблазнам первого этажа; они так и шныряли по лоткам с мороженым, по стендам со значками и даже, может быть, по нарядным коробочкам парфюмерного киоска. Так и столкнулся ее потупленно-оживленный взор с его сдержанно-обрадованным. «Сделает вид, что не видит, не узнала», — подумал Игорь.
Однако не сделала, узнала. Улыбнулась. Даже подчеркнуто улыбнулась, как ни в чем не бывало.
Натыкаясь на покупателей, на всем пути от секции значков до секции электротоваров он думал о странностях людей и о превратностях жизни. О том, как все меняется в людях: вот тебе так плохо, что ты, как говорится, сам себе не родной, но вот один маленький поворот, и ты летишь, как пишут поэты, на крыльях. Летишь на стальных крыльях, небольших, невесомых, задеваешь людей, взлетаешь вверх и паришь, напевая. Ведь как давно известно: именно песня нам строить и жить помогает.
Затем, уже спустя несколько дней, он вновь прогуливался по улицам, соединяющим ее дом с одной из тех школ, где она могла учиться, и вновь он никак не мог ее встретить, Он достал номер ее телефона, несколько раз набирал его и, едва только возникал первый гудок, вешал трубку. Наконец снова набрал и выдержал все басовитые, равномерно сменяющие друг друга гудки, услышал чей-то голос — там, на другом конце, — и своим, а точнее полусвоим, севшим от волнения и не по возрасту тоненьким голосом попросил позвать ее. Ему ответили строго, вопросом на вопрос. Это была ее мать: