А город непрерывно менялся; правда, отчетливо почувствовать это могли лишь те, кто – как Георгина – родился здесь. Сингапур приобрел на своей поверхности тонкую, гладкую и прочную скорлупу, которая блестела, как фасады из чунама, и была такая же белая.
Будучи рядом с Полом, она научилась играть свою социальную роль, которую, однако, сразу слагала с себя, как только оказывалась дома, снимала вечерний наряд и переодевалась в саронг и кебайю. И снова становилась самой собой, тихая и погруженная в себя, довольствуясь в собственном мирке тем, что читала письма от тети Стеллы и от Мэйси, которая тоже вышла замуж и стала матерью, и писала на них ответы.
– Всякий раз, когда у меня возникает чувство, что я стал ближе к тебе, ты от меня ускользаешь. – Это звучало подавленно, печально и обиженно. – Неужто для тебя так мало значит то, что есть у нас общего?
– Нет, это не так.
– Тогда как же?
Она открыто посмотрела ему в глаза:
– Такая уж я есть.
Пол задумчиво выдержал ее взгляд.
– Не знаю, такая ли ты на самом деле. Или вся причина во мне.
Георгина не знала, как объяснить Полу, что в ней недостает какой-то части ее существа. И так было всегда. Обломок, потерянный давным-давно, Рахарио вернул ей на какое-то время, но потом снова забрал с собой. С тех пор она тщетно разыскивает этот обломок. Может, когда-нибудь и отыщет.
– Ты все еще думаешь о нем, так?
Вопрос, как ножевая рана, в своей холодной остроте не оставляющий сомнения, кто имеется в виду.
Ее молчание было достаточным ответом.
Пол тяжело вздохнул и зарылся руками в карманы брюк.
– Оставим затею с домом. Зря мне взбрело это в голову. Едем домой.
Широкими шагами он двинулся прочь. Шаги казались усталыми, и разочарование, это было видно, давило на его плечи тяжким грузом.
Рахарио был тенью, которая преследовала ее на каждом шагу. Которую она в большинстве случаев и не замечала, потому что она лежала позади нее, но она вдруг падала на них обоих именно в те моменты, когда Георгина уже была уверена, что обрела с Полом что-то вроде счастья.
13
Рахарио оглядел себя в зеркале.
Длинный сюртук со стоячим воротником сидел хорошо, подчеркивая узким кроем контуры его стройного, удлиненного тела. Сюртук, как и брюки, был белый, застегнутый на золотые пуговицы и так искусно вышитый золотыми нитками, что вышивку можно было заметить, лишь когда он двигался в свете лампы и ткань поблескивала. С красной перевязи на поясе свисали керис, священный кинжал его предков, унаследованный им от отца, с изогнутым, как серебряное пламя, лезвием, и пистолет, без которых он никогда не выходил из дому.
Он не носил головных уборов, не терпел ни шляпы, ни тюрбана, ему необходимо было постоянно ощущать в волосах вольный ветер. И начищенные до блеска коричневые туфли по европейской моде стесняли его: с ними он не чувствовал почвы под ногами. Однако выходить без них он не мог.
Он огладил бороду: аккуратная и ухоженная рама вокруг рта и подбородка еще больше оттеняла резкость его черт, делая его старше. Внушая уважение.
На середине этого жеста он вздрогнул: шрам на руке и шрам на ноге сегодня целый день давали о себе знать тянущей болью. Виной было то ли неосторожное движение, когда он вел корабль назад в Сингапур, то ли погода.
– Тебе непременно нужно туда пойти сегодня?
Сдвинув брови, он взял два массивных, роскошно украшенных золотых кольца и надел их на пальцы – с рубином на левую руку, с ониксом на правую. Красный как кровь. Черный как ночь.
– Тебя так долго не было, и всего-то пару дней как вернулся.
– Вампоа, важный для меня человек, – только и сказал он и отвернулся.
Лилавати сидела на плетеном стуле, на лбу ее горела красная точка, знак замужней женщины. Край сари откинут, чоли задрано вверх: у тугой груди она держала младенца.
Харшад. Рахарио было трудно удержать в памяти это имя. Малышу было месяца два, Рахарио не знал точно сколько. Он был в море, когда ребенок родился.
Не то чтобы нагота была ему чуждой, женщины оранг-лаут издревле кормили своих грудничков так же открыто, как это делала Лилавати; однако ее вид был ему неприятен, и он отвернулся.
Должно быть, Лилавати прочитала это по его лицу: звон ее бесчисленных золотых браслетов, шорох шелка подсказали ему, что она быстро укрыла грудь и ребенка краем сари.
Ее темно-карие большие глаза, окаймленные густыми ресницами, временами напоминали ему коровьи, такие же покорные, такие же терпеливые. Еще она походила на мать-землю со своей темной, влажной от пота кожей, со своим телом, которое было одновременно и сильным, и мягким, и пышно округленным. Настолько укорененная в земле, что ничто не могло вывести ее из равновесия.
Довольное бульканье у его ног заставило его взглянуть вниз. Маленькая девочка сидела на полу, ее густые черные волосы блестящим шлемом обрамляли личико, круглое, как у матери, и толстощекое. Она робко улыбалась ему и тянула ручки к его штанине – видимо, чтобы ухватиться за нее и подняться на ноги. Феена. Не прошло и года после свадьбы, как она родилась, когда он был в море, где-то за островом Серам. Зачатая, как и ее брат, из голого инстинкта и чувства долга, с безразличием, а может, даже и с некоторым презрением. Но не из страсти и уж тем более не из любви.
Его мина омрачилась, и он отступил на шаг.
Улыбка на младенческом лице погасла; задрав попку вверх, девочка оттолкнулась от пола, потопала к матери и зарылась лицом в складки ее сари.
Рахарио сунул в карман сигарницу из черепахового панциря, оправленного в золото. Новая привычка вошла у него в обычай. Вчера он тоже отозвался на приглашение, чтобы не оставаться дома.
– Я распорядился, чтобы мне устроили отдельную спальню. Внизу. На следующей неделе придут мастера.
Лилавати промолчала и даже глаз не подняла, сосредоточившись на младенце.
Он не видел, как слеза скатилась по ее щеке, когда его шаги удалялись.
Удушающе жарко было в тот вечер.
Шелк вечернего платья, сиреневого, как цветок гелиотропа, прилипал к спине Георгины, хотя она сидела прямо, на ширину ладони отделившись позвоночником от спинки стула, и длинные ее панталоны и нижние юбки так же влажно приникали к коже бедер. Но хотя бы кринолин из китового уса, новейшая мода из Европы, приносил, несмотря на свою тяжесть, некоторое облегчение, неся на себе груз тяжелой шелковой юбки и отстраняя ее от тела. При ходьбе он покачивался, а когда она садилась, он слегка приподнимался впереди и всякий раз впускал под подол немного воздуха.
Она принялась было обмахиваться веером, но сама себе показалась при этом глупой и сложила вещицу, положив ее на колени. Она сидела, являя собой стереотипную картинку с изображением европейской дамы, которая в тропиках мучается от неизбывной жары и, одинаково утомленная и раздраженная, смертельно скучает. Лучше бы она осталась дома.