Сверившись с биркой на витрине, я выкладываю деньги на блюдечко возле кассы, подхватываю свёрток — хоть и не раньше, чем он уберёт руки, — и уже почти выхожу, когда до меня доносится голос:
— А в тот раз ты кассаты не захотела… Или соврала?
Слова проникают под кожу, как шипы морского ежа, и на какое-то мгновение в нём снова проявляется тот, другой, от одного взгляда которого меня переполняет стыд. И всё-таки я знаю, что он не сможет причинить мне боль, ведь я больше не его жертва. Да, тон, как и прежде, насмешливый, но вопрос-то прямой: Патерно хочет узнать, узнать именно от меня, виновен он или нет. Приговора ему недостаточно, он требует судить его снова — сейчас, двадцать лет спустя, здесь, в кондитерской, доставшейся в наследство от отца.
Я возвращаюсь. Он, расправив плечи, глядит на меня через прилавок, но теперь сила не на его стороне.
— Я в своих желаниях никому отчёта не даю, — отвечаю я, не отступив ни на шаг. Правила искупления — самые сложные: их узнаешь, только когда его добьёшься.
— А зачем тогда пришла? — не унимается он, понемногу повышая голос, который, впрочем, тревожно дрожит, словно его обладатель опасается справедливой кары. — Сообщить, насколько права была, отказавшись от всего, что я предлагал? Может, даже выгадала что-нибудь?
Его крики меня не пугают: он больше не мой обидчик, а всего лишь обычный человек, ещё не до конца осознавший глубину своей вины. И я отвечаю спокойно, отчётливо, как у доски на уроке профессора Терлицци, проговаривая каждое слово, поскольку выучила этот предмет назубок:
— Я пришла купить на честно заработанные деньги то, что ты однажды, много лет назад, пытался всучить мне силой. Что я выгадала, спрашиваешь? Свободу выбора.
Он молча вскидывает брови: похоже, искренне удивлён, словно никогда раньше не задумывался, что однажды может быть вынужден мириться с отказом.
От двери раздаются торопливые шаркающие шаги.
— Доброе утро, синьора учительница, — слышен робкий голос за спиной. Мы оба вздрагиваем.
— Привет, Марина, — улыбаюсь я. — Доброго тебе воскресенья.
Потом, нагнувшись, глажу её по голове и выхожу на улицу. Пока я со свёртком в руках иду через площадь, со мной несколько раз здороваются другие мои ученицы и их матери, а одна пожилая пара даже замирает на полпути, поражённая тем, что я вышла из кондитерской Патерно. Порыв ветра колышет знойное марево, и я, прибавив ходу, уже почти бегу по шоссе, а свернув к морю, и вовсе несусь что есть духу вниз по склону. Правила этой гонки всегда одни и те же, с годами они не меняются, и я всё бегу, судорожно хватая ртом воздух, не жалея рук, ног, сердца, — щёки горят, волосы треплет ветер, шея взмокла от пота, — пока вдалеке не показываются новостройки и припаркованная у самого моего дома машина Козимино. В окно выглядывает сияющая донна Кармелина:
— Все уже наверху!
Я тороплюсь к двери, но она кричит вслед:
— Ой, погоди минутку, Оли: тут тебе почтальон кое-что принёс, — и протягивает конверт без обратного адреса. Сунув его в сумку, я взлетаю по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, жму кнопку звонка… Дверь открывается, и за ней — ты.
79.
Я открываю дверь, и за ней ты, а в руках — свёрток с вензелями кондитерской. Какая муха тебя укусила? Неужели этот человек тоже будет сегодня с нами? Ничего не забывается, даже то, что причиняло нам боль, — поэтому, да? Я прав? Саро выходит тебя встретить и, забирая из твоих рук свёрток, беззвучно, одними глазами, о чём-то спрашивает, ты в ответ, хлопнув ресницами, чуть склоняешь голову набок. Он, улыбнувшись, касается губами твоих волос и идёт в кухню. Ты достаёшь из сумки слегка потрёпанный букет ромашек: их я уношу в гостиную, чтобы поставить в вазу вместе с теми, что набрал сам.
Твоя мать виснет у тебя на шее, ты даже позволяешь ей себя обнять, а когда она наконец отстраняется, здороваешься с Меной и Козимино.
— А где Лия? Вы её не привезли?
Мена кивает в сторону балкона, и только тогда ты видишь, что твоя племянница, перевесившись через перила, увлечённо разглядывает море.
— Маленькие детки — маленькие бедки, а большие детки — большие и бедки, — жалуется Мена. — Веришь ли, Оли, она за последнее время так выросла, что я совсем её не узнаю. Ещё год назад, ну, ты помнишь, послушной девочкой была, а сейчас говорю с ней, а она даже ответить не удосужится. Штуковину эту проклятую на день рождения выпросила, музыку слушать: бешеных денег стоит, но отцу же, как всегда, лишь бы доченька довольна была. А доченька целыми днями в своей комнате торчит с этой ерундой в ушах. Мы вот в своё время музыку вместе слушали, танцевали, болтали… Помнишь, когда нам по пятнадцать было, а, Оли?
Ты, вздохнув, уходишь к племяннице на балкон: тебе ли не помнишь, каково оно было в пятнадцать? Лия оборачивается, но не целует тебя, как целовала малышкой. Ты кладёшь руку ей на плечо и стоишь так, пока не зовёт мать: пришли новые гости.
Нарядная Фортуната сияет: имя, которое мы придумали, наконец-то ей подходит. У них с мужем в одной руке по ребёнку, плюс третий в коляске, в другой — полная сумка консервов с завода: варенья, жестянки с оливковым маслом, томатная паста. Это у меня в цеху закатывают, едва не лопаясь от гордости, заявляет твоя сестра.
Трескотня становится всё оживлённее, а я в этом не силён. Те слова, что мне хотелось бы тебе сказать, ты из моих уст ни разу не слышала, хотя не исключаю, что они всё-таки до тебя дошли. Стоя на балконе, рядом с внучкой, я смотрю на море, на его вечное, безостановочное движение. Нам с Лией слова не нужны: у неё есть музыка, у меня — моё молчание. Из всей семьи эта девчонка больше прочих на меня похожа — думаю, ты и сама это увидишь. Когда Саро говорит, что обед готов, мы бросаем последний взгляд туда, где лазурные волны гонят белую пену, и идём в столовую, где ты рассаживаешь всех так, как заранее придумала: Лию — между родителями, сама — рядом с мужем, а меня — напротив, во главе стола. И, оглядев нас, одного за другим, сидящих вместе за твоим столом, улыбаешься.
80.
Я оглядываю вас, одного за другим, сидящих вместе за моим столом: сегодня день моего выпускного, моей помолвки, первой зарплаты, моё свадебное застолье — не «в качестве компенсации», а долгожданное присутствие после множества отсутствий. Первое слово после блужданий в тишине, первое ровное дыхание после долгого бега без оглядки. За столом тесно, хотя многих всё-таки не хватает: Маддалены, Лилианы, Кало, того же Сабеллы, девушек, которые жгли на улицах свои лифчики, женщин, заседающих сейчас в парламенте, готовящих дома ужин, сгорающих от стыда, получив пощёчину, выходящих замуж по расчёту, тех, кого за глаза называют бесстыдницами, тех, кто долго и упорно учился — и тех, кто до сих пор ничего не знает. И ещё донны Кармелины, полночи подметавшей улицу, чтобы моё платье в церкви было белее белого.
Фортунатины сыновья носятся по дому, их отец, Армандо, гоняется за ними, обещая как следует наказать, но и пусть их: я ведь не знаю, будут ли по этим комнатам бегать другие дети. Козимино и Саро болтают, как те двое мальчишек, что играли когда-то вместе. Армандо всё пытается разговорить тебя, папа, бросая вызов твоему молчанию: что-то втолковывает про завод, про смены, про зарплаты, а ты киваешь и терпеливо ждёшь, пока он закончит. Мама с Фортунатой и Меной пересказывают друг другу свежие сплетни.
Лия снова спряталась на балконе, в том же углу, где частенько сижу я, и, сунув ноготь в окошко аудиокассеты, крутит её на указательном пальце.
— Чтобы батарейки не сажать, — сообщает она, хотя я не спрашиваю. Сажусь рядом с ней, пытаюсь завязать разговор:
— Когда ты была маленькой…
Но она перебивает:
— Вот только не надо со мной, как мама! Она до сих пор меня за ребёнка считает, сплошные правила! Вот ты — ты всегда всё делала по-своему, и плевать тебе было на чужое мнение! Ты была не такая, как другие! Не представляешь, как мне иногда тоже хочется от всего этого сбежать: из дома, из города, вообще с Сицилии… Как ты!