Софья Андреевна в ответ на упреки мужа заявляла, что он сошел с ума, осмелившись заподозрить ее в романе с мужчиной, годившемся ей чуть ли не в сыновья (Танеев был двенадцатью годами моложе), что она любит одну лишь музыку и ничего более.
Вопреки желанию мужа ее отношения с Танеевым продолжались. Вернувшись с холодами в Москву, Софья Андреевна начала брать у него уроки музыки. Иногда она по-свойски заезжала к нему в гости.
Толстой страдал. «Вчера сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка — мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело, — записал он в дневнике 12 января 1897 года. - Разговоры об игре Дузе, Гофмана, шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день... Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое — ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж заработок или служение людям, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья, и старческий flirtation9 или еще хуже. Отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. Хуже глухих — кричащие. Она больна, это правда, но болезнь-то такая, которую принимают за здоровье и поддерживают в ней, а не лечат. Что из этого выйдет, чем кончится?»
«...Хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни, — писал он на другой день. — Думал и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем божеским, служением Богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, — вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии».
Стоило Софье Андреевне отправиться в Петербург, где должен был состояться концерт Танеева, как вслед ей понеслись слова мужа-обличителя: «Ужасно больно и унизительно стыдно, что чуждый совсем и не нужный и ни в каком смысле не интересный человек руководит нашей жизнью, отравляет последние года или год нашей жизни, унизительно и мучительно, что надо справляться, когда, куда он едет, какие репетиции, когда играет.
Это ужасно, ужасно, отвратительно и постыдно. И происходит это именно в конце нашей жизни — прожитой хорошо, чисто, именно тогда, когда мы все больше и больше сближались, несмотря на все, что могло разделять нас... вдруг вместо такого естественного, доброго, радостного завершения 35-летней жизни эта отвратительная гадость, наложившая на все свою ужасную печать. Я знаю, что тебе тяжело и что ты тоже страдаешь, потому что ты любишь меня и хочешь быть хорошею, но ты до сих пор не можешь, и мне ужасно жаль тебя, потому что я люблю тебя самой хорошей не плотской и не рассудочной, а душевной любовью».
Сам же Танеев ничего не подозревал и виноватым себя не чувствовал. На следующее лето он вновь собрался было в Ясную Поляну, тем более что и Софья Андреевна приглашала, но Лев Николаевич заявил, что в таком случае он навсегда уйдет из дома и в доказательство своей решимости уехал в имение к брату.
«Твое сближение с Танеевым мне не то что неприятно, но страшно мучительно, — писал он оттуда жене. — Продолжая жить при этих условиях, я отравляю и сокращаю свою жизнь... Как же быть? Реши сама. Сама обдумай и реши, как поступить».
Толстой предлагал жене четыре возможных выхода из сложившейся ситуации.
Первый и наилучший, по его мнению, — «прекратить всякие отношения, но не понемногу и без соображений о том, как это кому покажется, а так, чтобы освободиться совсем и сразу от этого ужасного кошмара, в продолжение года душившего нас».
Второй — «это то, чтобы мне уехать за границу, совершенно расставшись с тобой, и жить каждому своей независимой от другого жизнью».
Третий выход виделся Льву Николаевичу «в том, чтобы тоже, прекратив всякие сношения с Танеевым, нам обоим уехать за границу и жить там до тех пор, пока пройдет то, что было причиной всего этого».
Четвертый выход представлял собой «не выход, а выбор самый страшный, о котором я без ужаса и отчаяния не могу подумать, это тот, чтобы, уверив себя, что это пройдет и что тут нет ничего важного, продолжать жить так же, как этот год».
Увы, на этом четвертом, «самом страшном» выходе Толстому и пришлось остановиться. Поняв, что Софья Андреевна не желает идти на уступки, он вернулся в Ясную Поляну, вернулся совершенным страдальцем. «Виновата ли я — я не знаю, — писала в дневнике Софья Андреевна. — Когда я сближалась с Танеевым, то мне представлялось часто, как хорошо иметь такого друга на старости лет: тихого, доброго, талантливого».
Но уже на следующий день она пишет, как ей: «...больно было ужасно видеть ужас и болезненную ревность Льва Николаевича при известии о приезде Танеева». И добавляет: «...страданья его мне подчас невыносимы».
Несколькими днями позже она записывает: «С утра тяжелый разговор с Львом Николаевичем о С. И. Танееве. Все та же невыносимая ревность. Спазма в горле, горький упрек страдающему мужу и мучительная тоска на весь день».
Танеев приехал, но пробыл в Ясной Поляне недолго — всего двое суток. Он не мог не почувствовать напряженности, витавшей в воздухе, не мог не заметить резко отрицательного отношения к себе со стороны Толстого и предпочел поскорее уехать, сославшись на неотложные дела, призывающие его в Москву. «Уехал Сергей Иванович, и Лев Николаевич стал весел и спокоен, — констатировала Софья Андреевна, — а я спокойна, потому что повидала его. Ревнивые требования Льва Николаевича прекратить всякие отношения с Сергеем Ивановичем имеют одно основание: это страдание Льва Николаевича. Мне же прекратить эти отношения — тоже страдание. Я чувствую так мало греховности и столько самой спокойной тихой радости от моих чистых, спокойных отношений к этому человеку, что я в душе не могу их уничтожить, как не могу не смотреть, не дышать, не думать».
«Беседовала в саду с Ванечкой (имелся в виду умерший младший сын. — А.Ш.), спрашивая его, дурно ли мое чувство к Сергею Ивановичу, — писала она в дневнике. — Сегодня Ванечка меня отвел от него; видно, ему просто жаль отца; но я знаю, что он меня не осуждает; оп послал мне Сергея Ивановича и не хочет отнимать его у меня».
Месяц спустя Софья Андреевна, не спросив мужа, снова пригласила Танеева в Ясную Поляну. «Я еще не сказала Льву Николаевичу, боюсь его расстроить, — волновалась она. — Неужели он будет опять ревновать! Но мучительно это предположение, а главное, Лев Николаевич болен, и я так боюсь ему повредить. Если б Сергей Иванович знал, как он удивился бы! А я не могу преодолеть своего чувства радости, что будет музыка и будет приятный собеседник, веселый и порядочный».
Танеев прогостил у Толстых неделю. Когда он играл, Софья Андреевна «не могла сдерживать свои слезы», сотрясаясь «от внутренних рыданий», а Лев Николаевич вскакивал на велосипед и уезжал, изгоняя раздражение при помощи физической нагрузки.
«...сегодня в его дневнике написано, что я созналась в своей вине в первый раз, и что это радостно!!.. — писала Софья Андреевна 10 декабря 1897 года. — Боже мой! Помоги мне перенести это! Опять перед будущими поколениями надо сделать себя мучеником, а меня виноватой! А в чем вина? Л. Н. (Лев Николаевич. — А.Ш.) рассердился, что я... зашла месяц тому назад навестить С. И. (Сергея Ивановича Танеева. — А.Ш.), лежащего в постели по случаю больной ноги. По этой причине Л. Н. страшно рассердился, не ехал в Москву и считает это виной.
Когда я стала ему говорить, что за всю мою чистую, невинную жизнь с ним он может простить меня, что я зашла к больному другу навестить его, да еще с стариком дядей, А. Н. прослезился и сказал: «Разумеется, это правда, что чистая и прекрасная была твоя жизнь».
«Длинная седая борода, худ. Одет в синюю суконную блузу с кожаным поясом, в больших самодельных сапогах... — таким описал Льва Толстого его сосед, помещик Цуриков. — Речь его неотразима, он скорее оратор, чем мыслитель. Рядом с гениальной мыслью, прожигающею его речь, как блеск молнии, он иногда бывает наивен так, что поражаешься. Он очень просто и ясно говорит о своих убеждениях. Он очень ясен. Все мистическое глубоко противно его натуре. Но сам он одно, а талант его — нечто стоящее вне его и выше. Его семья в нем видит его самого, а не его талант».
Глава восемнадцатая ЧЕРТ ПОПУТАЛ
В мае 1891 года по настоянию Льва Николаевича, желавшего освободиться от имущественного бремени, начался раздел его состояния между Софьей Андреевной и детьми. Дочь Татьяна писала об этом в своем дневнике: «На Страстной неделе все братья съехались, потому что решили делиться. Этого хотел папа, а то, конечно, никто не стал бы этого делать. Все-таки ему это было очень неприятно, и раз, когда братья и я зашли к нему в кабинет просить, чтобы он сделал нам оценку всего, он, не дождавшись, чтобы мы спросили, что нам нужно, стал быстро говорить: «Да, да, я знаю, надо, чтобы я подписал, что я от всего отказываюсь в вашу пользу...» Он сказал нам это потому, что это было для него самое неприятное, — ему очень тяжело подписывать и дарить то, что он давно уже не считает своим, потому что, даря, он как будто признает это своей собственностью. Это было так жалко, потому что он был как осужденный, который спешит всунуть голову в петлю, которой, он знает, ему не миновать. А мы трое были эта петля».