На мостик поднимаются ребята из экспедиции, включают транзистор. Свою отходную грусть они глушат джазом. Мне это не годится. Спускаюсь в каюту, становлюсь на колени на диван возле окна и смотрю на берега летней земли. Сосу материнский гостинец — леденец. С отроческих голодных времён, провожая меня в море, она суёт кулёк конфет.
Через час на вахту. Спать бы надо этот час. Устал за последние дни до смерти. Скорее бы в океан, скорее бы остались за кормой каналы, проливы, Англия и островок Уэссан.
Скольжение между отражениями. И вдруг резкие вибрации, бурление под кормой — дали задний. Осторожно притуляемся к кустам свай. Очевидно, будем ждать в расширении встречный супер. Лебеди тоже тормозят, делаются степенными, не хотят нас обгонять, торжествовать свою победу. За кустами свай — лиственницы. Жёлтая бабочка влетает в каюту. Пышная, прекрасная трава над водой. Среди такой травы сам хочешь стать коровой.
«Во всей этой пышности не было ни здоровья, ни молодости; всё прогнило, состарилось, стебли налились соками, но это была всего лишь слоновая болезнь. „Занято“ — гласила надпись на ручке уборной, а за дверью красивая и недовольная девушка мочилась на шпалы…»
Так крушит эту красивую землю бывший корабельный кок Вольфганг Кёппен. Плоть жаждет жизни, душа полна страха.
Вот они те, о ком он пишет: матерчатые аккуратные грибки среди лиственниц, под ними аккуратные раскладушки; с раскладушек, устроившись на ночёвку, доброжелательно машут нам пивными бутылками немцы.
«Я принадлежу к тому сословию, которое призвано вызывать злость», — крепко сказал бывший корабельный кок. Он хочет ненависти к себе. Вызывает огонь на себя. Его ненависть к родному мещанству и подлости дошла до предела. Никто, кроме писателя, не решается пока на это. Ни политики, ни учёные, ни чёрт знает кто. Потому, вероятно, что никто не любит свой народ так горько, нежно и глубоко.
Бог в помощь, бывший корабельный кок! Примите моё почтительное уважение…
Я высовываюсь в окно каюты. Майн готт! Из нас в аккуратную воду Кильского канала на аккуратных лебедей течёт соляр! Механики лопушат, и можно налететь на крупный штраф, если засекут лоцмана. Звоню на мостик. Трубку берёт вахтенный третий штурман. Потом его голова стремительно высовывается за крыло мостика над моим окном и так же стремительно исчезает.
Красные огни впереди сменяются зелёными. Бурлит под кормой. За бортом медленно проплывает номер пикета «362». Задержка здесь может стоить мне сплошь бессонной ночи.
Вагалавайя…
В ноль часов я принимаю вахту и вхожу в темноту ходовой рубки. Там, невидимые во тьме, три немца — лоцман, его ассистент, на руле — канальный рулевой.
— Гуд найт, мистер пайлот!
— Гуд найт, мистер мейт!
Я становлюсь к телеграфу.
Чёрная земля скользит внизу за бортом. Цепочка зелёных огней уходит к небесам. Отражения дрожат и переливаются. Подсвеченные фонарями цифры километров и номера пикетов. Прожектора паромных переправ. Красные огоньки автомобилей, заплутавших в ночи Ютландского полуострова. Встречные суда. Плеск воды, сжатой между бортами.
Вагалавайя… Привязалось это слово, как только я увидел двадцатимарочную банкноту. На одной стороне скрипка, смычок и флейта, на другой — мужественно-мужское лицо немецкой женщины. Под Брейгеля. А на металлической марке — дубовые листья и орёл. Музыка женского мужества среди листьев и под сенью орла…
Смогу я когда-нибудь преодолеть в себе ещё в детские годы зародившуюся неприязнь к этим людям?.. Смогу, потому что уже люблю Бёлля и Кёппена.
Капитан спит на диване в штурманской рубке. Он довольно грузный, чем-то похож на актёра Евгения Леонова. Тот случай, когда волевая профессия не удлинила подбородок, не зацементировала скулы, не наспринцевала в зрачки свинца и стали. Человек с юмором — пока это всё, что я о нём знаю.
Время от времени захожу в штурманскую, чтобы отметить траверз приметного местечка на карте.
Над штурманским столом висит отрывной немецкий календарь — презент шипшандлера в Хольтенау. Девять месяцев мне предстоит начинать ночную вахту с отрыва листка этого календаря. Хорошенький немецкий мальчик в матроске заснул, положив белокурую головку на стол. Слоны, каравеллы, голуби с письмами в клюве, раковины южных морей и кораллы витают вокруг — они ему снятся.
Спит вокруг Западная Германия.
Три немца в темноте рубки лопочут и лопочут между собой. И это мне не нравится. Когда старший лоцман произносит команду по-английски, то далеко не сразу отличаешь её в потоке чужой быстрой речи.
«Ваши желудки, ребята, битком набиты сороками» — так хочется мне сказать лоцманам. Их лиц во тьме я не вижу. Ясно только, что это мужчины очень большого роста. Я, пожалуй, смогу пройти у них между ног, только слегка нагнув голову. Чиф-пайлот хром, с палкой, в возрасте. Вполне возможно, что у него в бедре сидит кусок уральской стали.
Я вдруг ухмыляюсь, представив, как крупно могло не повезти нашему разведчику, который в запарке в темноте хватанул такого «языка», как чиф-пайлот. Хватануть-то хватанул, а потом Ване стало и кюхельбекерно и тошно, ибо эти сто десять килограммов тащить надо было на своём горбу…
Дело они, конечно, знают превосходно. И вежливые мужчины. Не забывают, что лоцман при выполнении обязанностей является только советником. Они продают опыт, но не ответственность. Питаются они, по правилам Кильского канала, на судне бесплатно. Кроме того, я обязан по требованию лоцмана обеспечить его закусками, чаем, кофе и тому подобным «за плату по себестоимости». Никакой платы за дрянной кофе и бутерброд с засохшим сыром, конечно, никто с них не берёт…
Впереди скопление огней. Лоцман просит дать «самый малый». Потом «стоп». Я решаю проверить на всякий случай готовность боцмана на баке и якорей в клюзах. Включаю трансляцию. Темно. На ощупь щёлкаю нижним правым тумблером — обычно там включение линии на бак. К пультам в рубке «Невеля» я ещё не привык, выключателей на панелях торчит добрая сотня. Короче говоря, мой мягкий баритон: «На баке! Боцман! Или кто его заменяет! Стать к левому якорю!» — разносится по всем линиям трансляции, по всему спящему судну, по всей Шлезвиг-Голштинии, по всему Ютландскому полуострову, по всей северной части Европы.
Немцы хохочут, в рубку врывается начальник радиостанции, брызгает пеной, под палубами матерятся восемь десятков сонных глоток. Конфуз. Ладно, сейчас всё-таки не до конфузов. Впереди куча-мала из судов. Пробка. Лоцман командует отдать левый якорь и сразу несёт что-то по-немецки коллегам. У меня нет времени переключать трансляцию, и ничего не остаётся, как опять во всю ивановскую, на всю северную часть Европы: «Отдать левый якорь!» Радист вырывает микрофон. Я спрашиваю лоцмана по-английски: «Сколько смычек?» Он не понимает или не слышит. «Сколько смычек в воду, чёрт вас подери?!» Радист возвращает микрофон, включив линию на бак. Гремит цепь, высучиваясь из клюза. «Задержать канат! Сколько на клюзе?!» С бака доносится один удар в колокол. До ближайшего судна метров двадцать, а мы ещё двигаемся, чуть-чуть, но двигаемся. Надо давать задний. Чего лоцман молчит? Я уже кладу руку на телеграф, когда замечаю рядом капитана. Он стоит в накинутой на плечи кожаной куртке, ёжится на сыром сквозняке, потом зевает и наконец говорит: «Не надо задний. Коробка пустая. Задержимся. Чего меня не позвали?» — «Не успел». Сейчас, по идее, он должен мне выдать хороший бенц. Не выдаёт. И сдерживаемого раздражения я в нём своей шкурой не ощущаю тоже. Отличный капитан, ибо спокоен без всякой натяжки и актёрства. Ещё раз зевнул и уткнулся в окно.
Немец-рулевой доводит судно к сваям, легко касаемся их.
Тишина. Я выключаю ходовые огни. Это надо было сделать немного раньше. Включаю якорные. Впереди высокая корма датского сухогруза, позади демократический немец, он тоже отдал якорь. Чего-то ждём. Слышно, как по радиотелефону перелаиваются диспетчеры канала. Я в штурманской рубке пишу черновик вахтенного журнала. Немецкий мальчик в матроске спит, положив белокурую головку на стол. Под ним красное число: «22». Чёрт возьми! Двадцать второе июня! И как я раньше не отметил этот факт?