Прочтя это сообщение, мы уже совсем иначе, с другой степенью доверия — а точнее, недоверия — подходим к оставленному Мандтом документу, зная, что редакция Панаева могла и записку Мандта еще более изменить в надлежащем политическом направлении.
Взяв под сомнение записку Мандта, можно позволить себе привести свидетельство некоего «неизвестного лица», сообщенное со слов доктора Карелля, коллеги лейб-медика Мандта. Это лицо рассказывает, что «17-го февраля он (Карелль — А. С.) был потребован к Императору Николаю ночью и нашел его в безнадежном состоянии и одного — Мандта при нем не было. Император желал уменьшить свои сильные страдания и просил Карелля облегчить их, но было уже поздно, и никакое средство не могло спасти его. В таком положении Карелль, зная, что не только в городе, но даже во дворце никому не известно об опасности, отправился на половину Наследника-Цесаревича и потребовал, чтобы его разбудили. Пошли разбудить и Государыню и немедля отправили напечатать два бюллетеня за два предшествующих дня». Очень интересный факт. Запомним, что будят Карелля вне очереди и зовут к умирающему, где должен был быть (но не был) дежурный врач Мандт.
Если допустить, что приведенная здесь ссылка на свидетельство Карелля достоверна, тогда так называемая записка Мандта теряет все свое значение и дело в связи с данными камер-фурьерского журнала принимает иное освещение.
События могут представляться следующим образом. В начале февраля Николай заболевает простудой, настолько, однако, незначительной, что почти не нарушается обычный ход его жизни: с 7 по 10 февраля никаких указаний на развитие болезни не встречается в камер-фурьерских журналах. И никаких жалоб для публики не дается. 10–11 февраля простуда обнаруживается легкой лихорадкой и проходит. Далее, 12-го числа Николай получает известие из Евпатории: неприятель прочно закрепился в Крыму. Это означает, что война по существу проиграна. Мало того, рушится вся внешняя и внутренняя политика и сами основы миропонимания императора Николая I. Было от чего впасть в тяжелые раздумья и оказаться во власти ночных кошмаров. Чтобы скрыть это тяжелое настроение, овладевшее Николаем, во дворце поддерживают разговоры о лихорадке, о его нездоровье. Двор обеспокоен затворничеством царя, ежедневно съезжаются во дворец лица, близкие царской фамилии, в ночь с 17-го на 18-е во дворце остается на ночь великий князь Константин Николаевич и министр двора граф Адлерберг. Предположим, что Николай действительно принял в эту ночь яд. Этим мы как будто противоречим главному нашему источнику — камер-фурьерскому журналу, который начинает бить тревогу еще 17 февраля днем.
Но на полях того же журнала встречаются три бюллетеня, содержание которых указывает на то, что во дворце ночной кризис не был неожиданностью: «Вчера была сильная лихорадка с страданием правого легкого. Всю ночь лихорадка продолжалась и мешала спать Его Величеству; извержение мокроты свободное, заметно, что и подагра участвует в болезни». «Болезнь Его Имп. Величества началась легким гриппом, а 10-го же февраля при слабых подагрических припадках обнаружилась лихорадка». «С появлением вчера страдания в правом легком лихорадка была довольно сильна. Ночь Его Величество провел без сна. Сегодня лихорадка несколько слабее и извержение легочной мокроты свободно» (на подлинном подписали: Мандт, Енохин, Карелль).
Самым важным вопросом при определении создавшегося в действительности положения является вопрос, когда камер-фурьер заносил записи в журнал? Ровность почерка, выдержанность стиля каждой ежедневной записи говорят за то, что они делались им поздно вечером, когда жизнь во дворце замирала и можно было подвести итоги дню, или на другой день поутру. При внимательном рассмотрении страниц журнала за 17 и 18 февраля можно легко заметить, что запись касательно молебна о здравии больного сделана свежими черными чернилами до слов «читана была молитва об исцелении от тяжкой болезни Государя Императора»; эта же фраза и последующие написаны явно в другой прием, везде иными, бледными, разбавленными водою, чернилами. Далее, все сообщения и бюллетени о болезни Николая за эти дни вписаны на полях журнала, тогда как вообще поля оставались чистыми и в продолжении нескольких недель на них делались записи только о событиях, пропущенных камер-фурьером.
Возникает гипотетическое, но очень соблазнительное предположение: не были ли вписаны бюллетени за 17 февраля и часть событий за этот день задним числом, то есть 18 февраля? Впечатление явно вписанного позже, текста производит только бюллетень от 18 февраля (напечатанный в газетах под номером 3): «Затруднительное отделение мокроты, коим страдал вчера Государь Император, усилилось, что доказывает ослабевающую деятельность легких и делает состояние Его Величества весьма опасным».
Когда мы рассматриваем далее страницы этого журнала, то видим, что три предыдущих вышеприведенных бюллетеня написаны тем же почерком и чернилами, что и явно вписанный бюллетень за 18 февраля. Можно предположить с достаточным основанием, что после того как 18 февраля камер-фурьер закончил свои записи, ему велели вписать на полях табели за 17-е число три бюллетеня и за 18-е — один. Чернилами, разбавленными водой, писать неудобно, и он берет свежие чернила, отчего разницы между текстом, написанным тоже свежими чернилами (текст за 17-е), и бюллетенями как будто нет, но она сразу бросается в глаза при взгляде на запись за 18 февраля и вписанный на ее полях бюллетень.
Это предположение можно, конечно, оспорить, и вписанный бюллетень, быть может, объясняется каким-нибудь случайным фактом, но, вчитываясь в бюллетень № 3 от четвертого часа пополуночи 18 февраля, удивляешься его содержанию: ведь он написан после того, как Мандт убедился, что у Николая начался паралич, после приобщения умирающего; написан тогда, когда он находился уже в агонии, а содержание бюллетеня весьма осторожно, это наводит на мысль, что все четыре бюллетеня были написаны сразу с целью создать иллюзию, что болезнь развивалась постепенно.
Конечно, чтобы утверждать это, необходим, быть может, более подробный анализ записей камер-фурьера, но сомнения в достоверности официальных сообщений о кончине Николая уже посеяны, и мысль о его самоубийстве и прямом участии Мандта в этом не оставляет исследователя.
Более или менее определенные намеки об отравлении Николая нередки в мемуарной и исторической литературе, но наиболее авторитетными из них, наводящими на определенные пути «искания истины», представляются записки А. Пеликана, старого петербуржца, дипломата, а позже цензора. Сообщив некоторые данные, касающиеся биографии Мандта и обстановки кончины Николая, Пеликан пишет: «Вскоре после смерти Николая Павловича Мандт исчез с петербургского горизонта. Впоследствии я не раз слышал его историю. По словам (моего) деда (имеется в виду Пеликан, Венцеслав Венцеславович (1790–1873), председатель медицинского совета, директор медицинского департамента военного министерства, президент Медико-хирургической академии), Мандт дал желавшему во что бы то ни стало покончить с собою Николаю яду. Обстоятельства эти хорошо были известны деду благодаря близости к Мандту, а также и благодаря тому, что деду из-за этого пришлось перенести кой-какие служебные неприятности. Незадолго до кончины Николая I профессором анатомии в академию был приглашен из Вены прозектор знаменитого там профессора Гиртля, тоже знаменитый уже анатом Венцель Грубер. По указанию деда, который в момент смерти Николая Павловича соединял в своем лице должность директора Военно-медицинского департамента и президента Медико-хирургической академии, Груберу поручено было бальзамировать тело усопшего императора. Несмотря на свою большую ученость, Грубер в житейском отношении был человек весьма недалекий, наивный, не от мира сего. О вскрытии тела покойного императора он не преминул составить протокол и, найдя протокол этот интересным в судебно-медицинском отношении, отпечатал его в Германии. За это он посажен был в Петропавловскую крепость, где и содержался некоторое время, пока заступникам его не удалось установить в данном случае простоту сердечную и отсутствие всякой задней мысли. Деду, как бывшему тогда начальником злополучного анатома, пришлось оправдываться в неосмотрительной рекомендации. К Мандту дед до конца своей жизни относился доброжелательно и всегда ставил себе в добродетель, что оставался верен ему в дружбе даже тогда, когда петербургское общество, следуя примеру двора, закрыло перед Мандтом двери, дед один продолжал посещать и принимать Мандта. Вопрос этический, выступавший с такой рельефностью в данном случае, не раз во времена студенчества затрагивался нами в присутствии деда. Многие из нас порицали Мандта за уступку требованиям императора. Находили, что Мандт как врач обязан был скорее пожертвовать своим положением, даже своей жизнью, чем исполнить волю монарха и принести ему яду. Дед находил такие суждения слишком прямолинейными. По его словам, отказать Николаю в его требовании никто бы не осмелился. Да такой отказ привел бы еще к большему скандалу. Самовластный император достиг бы своей цели и без помощи Мандта: он нашел бы иной способ покончить с собой, и, возможно, более заметный».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});