Наконец, в 1920 году возникает новый цех и немедленно же становится центром поэтической жизни Петербурга. Синдиком выбирается Н. Гумилев, появляется большое количество новых членов; собрания происходят три раза в месяц. Кроме участников старого цеха — Георгия Иванова, Мандельштама, Лозинского — сюда входят Г. Адамович, Оцуп, Одоевцева, Пяст, Нельдихен и ряд молодых поэтов. Работа цеха носит оживленный, нередко бурный характер. Догматику Гумилеву приходится бороться не только с резкой критикой извне, но и с упорной оппозицией внутри. Перед самой своей смертью руководитель цеха задумывал большую статью «о душе», в ответ на неуместные упреки критики в холодности и бездушии нового направления[51]. К осени 21 года окончательно определяется основное — классическое ядро группы. После кончины Гумилева — цех как то сжимается Во главе его становится Г Иванов; уходят символист М. Лозинский и верлибрнст Нельдихен. Решено не принимать новых членов. Стремление к единству и в теории и в поэтической практике приводит к созданию критического отдела в сборниках цеха.
С 1921 года Цех Поэтов стал издавать альманахи. Всего за два года появилось три сборника (Первый носит заглавие «Дракон» по имени помещенной в нем поэмы П. Гумилева, второй называется «Альманахи Цеха Поэтов», третий просто «Цех Поэтов» (1922 года). Не будем останавливаться на стихотворном материале, вошедшем в эти книги. Большая часть стихов Кузьмина, Мандельштама, Г. Иванова, Г. Адамовича, В. Рождественского, И. Одоевцевой, Н. Оцупа и др. известна нам по сборникам этих авторов. Произведения же молодых поэтов (Л. Лпповского, С. Нельдихена, П. Волкова и др.) свидетельствуют в лучшем случае лишь о суровой поэтической дисциплине, царящей в «Цехе».
Примечательна другая — критическая часть сборников. Здесь в коротеньких статьях и беглых рецензиях живет подлинная теоретическая мысль, вырабатывается учение о новом классицизме в русской поэзии. Конечно, тонкие, порою блестящие замечания и афоризмы поэтов о стихах, резкие формулировки того, что должно быть, выкованные в пылу борьбы с тем, что есть, — все эти разбросанные замечания ни на какую систему не претендуют. И все же их настоящая научная ценность несомненна.
В первом альманахе — великолепная статья О. Мандельштама «Слово и Культура». Не логическое следование суждений, а лирико–философская импровизация.
Крупнейшим теоретиком и обоснователем современного классицизма является Н. Гумилев. Задуманная им большая «Поэтика» осталась ненаписанной, но краткие заметки, помещенные в альманахах Цеха, позволяют восстановить главные линии его «системы». В статье «Анатомия стихотворения» набрасывается план «Поэтики» в ее четырех подразделениях: фонетике, стилистике, композиции и идеологии и дается примерный разбор церковного песнопения. В другой статье «Читатель» Гумилев оживляет свою схему метафорой организма. И вот, сочетание слов кажется ему «мясом стихотворения», композиция — его костяк, образы — нервная система; «звуковая сторона стиха подобно крови переливается в его жилах». Высокой целью науки о стихе были бы законы его жизни, т. е. взаимодействия его частей, но, прибавляет автор, «путь к этому еще почти не проложен». Гумилев предлагает остроумную классификацию читателей: наивный («Ищет в поэзии приятных воспоминаний. Распространен среди критиков старого закала»), сноб («Встречается исключительно среди критиков новой школы») и экзальтированный («Любит поэзию и ненавидит поэтику»). Подробное рассмотрение теорий Гумилева мы принуждены отложить до того времени, когда появится обещанный сборник его статей и рецензий.
После смерти Гумилева главным и почти единственным критиком Цеха стал Г. Адамович. Его заметки — по необходимости краткие — заслуживают серьезного внимания. Автор одарен большим вкусом, остротой восприятия и способностью к синтезу. В отзывах и рецензиях он руководится идеей «классического искусства». Не углубляя ее философски, Адамович сохраняет нетронутой свою волю к жизни. Особенно характерно проявляется это новое самосознание в его статье о Блоке. Молодое поколение не приемлет блоковского пафоса гибели. «Русская поэзий сейчас во всем, что есть в ней живого, наследства Блока не принимает». Для нее жизнь не призрак и не сумасшедший дом; она полна чувством «огромного и торжественного счастья, которое сейчас движет миром».
То же стремление отмежеваться от романтической традиции заметно в статьях Г. Иванова и Н. Оцупа. «Классицизм, пишет последний, требует не специфического темперамента, а формально равномерного напряжения всех сторон словесного материала». И Гумилев, постоянно твердивший о «равномерном» напряжении человеческих способностей для миропознания, может быть назван теоретиком классицизма. Автор смело утверждает: «Мне думается, что наш театр уже сейчас должен ставить корнелевского «Сида».
В утверждениях наших неоклассиков много спорного, преувеличенного. Их теоретическая работа несколько поверхностна и случайна. Но в утверждении жизни, проповеди героизма и классицизма, они движимы торжественным ритмом современности. Будучи лириками, все они предчувствуют и призывают трагедию.
НОВЫЕ СТИХИ АННЫ АХМАТОВОЙ
Перед нами новое издание стихов Ахматовой: «Четки» (издание девятое), «Белая Стая» (четвертое) и «Anno Domini» (второе). Эти три книги отпечатаны совместно издательствами «Петрополис» и «Алконост» в Берлине, помечены «Петербург. 1923» и украшены двумя портретами автора работы Альтмана и Анненкова. Все, что выходит в свет под благородным знаком Медного Всадника (марка «Петрополиса»), носит печать строгого изящества. «Петрополис» пользуется заслуженной репутацией художественного издательства: выбор материала, типографская часть, книжные украшения, все достойно самых больших похвал.
Все три новые издания Ахматовой «дополненные». В «Четки» включено пять еще не печатавшихся стихотворений; в «Белой Стае» неизданных стихотворений — десять, а в «Anno Domini» восемнадцать. Новый материал — 33 пьесы мог бы составить отдельный сборник. Написанные в разные годы и в различных стилях, в художественном отношении весьма неравноценные, эти стихи едва ли поддаются синтетической оценке. Ограничимся кратким «инвентарным» обзором.
Наименее неожиданны дополнения к сборнику «Четки»; прославившая поэта «разговорная интонация», резко подчеркнутая сухостью ритма и скудостью напева, не всегда отчетлива и безыскусна. Мы, завороженные легкостью ахматовского стиля, склонны преуменьшать власть прошлого над ней, тяжелую силу символического наследия. А между тем — вот пример этой упорной борьбы, вот лишь неполное преодоление инерции. Стихотворение «Косноязычно славивший меня», заканчивающееся такой своеобразно–личной строфой, так «по–ахматовски»:
Люби меня, припоминай и плачь!
Все плачущие не равны ль пред Богом?
Прощай, прощай! меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам,
искажено в предыдущей строфе грузным пафосом и небрежным словосочетанием символизма:
Но в путанных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стадной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Здесь и «любовная звезда», и «лик жестокий», и «вопросы зажжены» — фальшивые ноты, столь несвойственные подлинному голосу поэта.
Неверный друг, «прекрасных рук счастливый пленник» — центральная тема у Ахматовой — появляется в пьесе «Будешь жить, не зная лиха». Путь страдания, «любви неутоленной», приводящий к отречению, к религии, к «монашеству» показан здесь почти схематически:
Много нас таких бездомных,
Сила наша в том,
Что для нас слепых и темных
Светел Божий дом.
От смятенья» грешной земной любви, от суеты и «сборищ ночных» поэт восходит к «уединенью» и «осиянному забвению». Все меньше говорит она о своем «белом доме», о своей «светло–синей комнате» — и все больше о «церковной паперти», о «золоте престола», о «сводах храма».
Стихи, приложенные к «Белой Стае» дают новые — и очень ценные варианты к теме уединения, жизни «на диком берегу», которая кажется «посмертным блужданием души». Прекрасны скупые строки, полные невыразимого томления:
И мнится — голос человека
Здесь никогда не прозвучит —
и это — искупление:
За то, что первая хотела
Испить смертельного вина.
По–иному разрабатывается мотив прощания (ср. «Мы не умеем прощаться») в стихотворении «Как эти площади обширны». Конец любви, конец жизни драматизированы пластическими символами:
Вот черные зданья качнутся,
И на землю я упаду.
(Стр. 48)
Но и елисейские тени знают горечь воспоминаний; ушедшую от земной любви терзают сны и грезы; чем суровее подвиг, тем мучительнее соблазны. И «монахиня» радуется, что
Стал мне реже сниться, слава Богу,
Больше не мерещится везде.