было, по его мнению, правильно и разумно. Он чувствовал, что еще мало написал, что концерты отнимают слишком много времени, а давнишние широкие замыслы так и оставались под спудом. Да и в самой концертной деятельности было много такого, что отталкивало Листа: много показного, суетного. Она доставляла ему великую радость и наряду с этим не меньшие разочарования. И в один прекрасный день он сказал себе: хватит, пора серьезно подумать и о «душе», то есть о композиторском творчестве! И в русском маленьком городе Елисаветграде он дал свой последний концерт!
В те годы, когда он еще потрясал Европу своей игрой, он любил знакомиться с простыми людьми и находил друзей в каждой стране, в каждом городе. «Я прожил долгую жизнь, — говорил он впоследствии, — и где только не побывал! Несколько раз объездил Европу, бывал и в столицах, и в захолустьях, но из всего своего опыта я вынес одно несокрушимое убеждение: что нет на свете сокровища драгоценнее, чем человек. Разные бывают люди, но человеческое прекрасно! И когда мне удавалось встретить ясный ум, или талант, или большую сердечную доброту — а мне таки приходилось встречать их, — я радовался этому больше, чем своей славе! И мне хотелось крикнуть на весь мир: „Глядите, что я нашел! Берегите, не теряйте из виду!“»
А это говорилось уже в годы «покаяния»!
Впрочем, некоторые друзья Листа утверждали (разумеется, в своем тесном кругу), что он сделался аббатом именно… из вольнодумства! К нему так приставали священники, рассказывал французский художник Эжен Делакруа, особенно с тех пор как его опутала княгиня, что он решил избрать для себя самое удобное: сделаться священником самому и при этом таким, который имеет власть над другими духовными лицами! Вряд ли Делакруа был прав, но, когда Листу передали это предположение художника, он с тонкой усмешкой сказал:
— Что ж? Это было бы совсем не глупо!
Говорили, что Лист постоянно окружен почитателями. Но в день посещения Грига аббат был один. Он сам отворил дверь своей кельи и первый протянул руку гостю.
— Ведь мы уже немного знаем друг друга, не правда ли? — сказал он улыбаясь. — Ну, пойдемте, мой милый, будем знакомиться по-настоящему! Я так устроил, что нам никто не помешает! А пока осматривайтесь или глядите на меня, если вам хочется! И я на вас немножко поглазею!
Монастырский кабинет Листа нисколько не походил на келью, разве только высокими окнами готического рисунка, — он был роскошно убран: ковры, безделушки, дорогие картины. Рояль помещался в нише, задрапированной темно-голубым шелком. Портреты великих музыкантов и писателей, их бюсты, автографы на нотных листках, помещенные в рамках, изделия из малахита, яшмы, слоновой кости, бронзы — все это не подавляло, а радовало глаз живописной теснотой и каким-то удобным, приятным расположением. Чувствовалось, что каждая, даже самая мелкая, вещица дорога хозяину и связана с живыми, теплыми воспоминаниями.
В углу висело дорогое распятие резной работы. А по обе стороны от распятия находились вещи совсем не христианского содержания: слева — слепок статуи Венеры, а справа, в шкафу, с самого края, — тома Вольтера и Жан-Жака Руссо.
Эдвард стеснялся рассматривать самого Листа и только заметил, что большие бородавки на его лице не выдумка рассказчиков и портретистов. Но бородавки и придавали лицу Листа добродушное выражение. А Лист смотрел на своего гостя очень внимательно и пытался определить, что за человек сидит перед ним.
Эдвард Григ в какой-то степени напоминал свою сонату. В его ясных голубых глазах было детски правдивое выражение и в то же время умная, добродушная ирония. Его широкий гладкий лоб казался таким светлым, точно на нем постоянно лежит луч солнца. Тонкий, культурный человек, чистая душа. Но и очень нервный, это чувствуется. Похоже на то, что он серьезно болен и не знает об этом. Одно плечо у него выше другого. Вот этих признаков болезненности нет в сонате. А нервность, пожалуй, есть. Но это понятно. Нынешние люди уже не умеют долго находиться в одном настроении. А Григ современен.
Узнав, какое действие произвело его письмо, Лист рассмеялся совершенно так, как смеялся Оле Булль, — продолжительно, раскатисто, со слезами на глазах.
— Нет, это бесподобно! — повторял он. — Так сразу и переменили мнение? Боже мой, как все дураки похожи один на другого!
Он вытер глаза платком и сразу сделался серьезным.
— Скажите, мой милый, сколько же вам лет? Двадцать два, двадцать три, не так ли?
— Уже двадцать шесть, — ответил Григ.
— Боже милосердный! Двадцать шесть лет! И есть же такой благословенный возраст на свете! Какими могущественными кажутся мне люди в этом возрасте! И они действительно могущественны! Только не все это сознают! А отчего вы такой бледный и худой? Нелегко, должно быть, приходится? Впрочем, вы не из пугливых, это видно! Ну, рассказывайте!
И Григ стал рассказывать именно то, что могло интересовать Листа.
— Оле Булль? Оле Булля я знаю! Я был знаком с ним. Здесь его прозвали «норвежским Паганини»! Это уж так принято — непременно сравнивать, уподоблять и все такое. Предвижу, что и вас со временем назовут «северным Шопеном»! А что касается Оле Булля, то я восхищаюсь им! Что за личность, боже мой! Вам повезло, что вы встретили его именно в детстве. Ведь это живая легенда!
И, вспоминая могучего Оле Булля, Лист проникался жалостью к сидевшему перед ним хрупкому человеку. Для того чтобы выдержать борьбу, нужны более широкие плечи. Впрочем, такие вот, тщедушные, оказываются иногда самыми выносливыми.
— Я был глубоко огорчен смертью вашего друга! — сказал Лист. — Какая это потеря для вас!
Неужели он знал Нордрака?
— Не знал, но видел его партитуру «Марии Стюарт». Настоящая, живая музыка. И мне говорили о вас обоих… после того, как я нашел вашу сонату.
Но что могли рассказать о Нордраке чужие люди? Они видели его так мало! Они не могли судить о его отваге! И о той жертве, которую он приносил, заглушая в себе порыв к творчеству.
— А я не могу заменить его. Нет во мне этих качеств! Да я и всегда знал, что мне до него далеко!
— Ах, Эдвард… Вы позволите мне так называть вас? Ведь я старше вас более чем в два раза… Прошу вас, не вздумайте вы только «заглушать в себе порыв к творчеству»! Вам не надо никого заменять. Вы сильны сами по себе. Ваша музыка сама доставит вам признание — не то, за которым приходит слава, деньги, — все это, если хотите, прах и тлен! — а то признание, в котором кроется глубокая сердечная признательность. Ради