Остановить бы его, крикнуть: «Что дурманишь головы степнякам! Нет покоя на земле. И не нужен покой людям!» Да не кричится. Глупые степняки уши развесили, рты пооткрыли, пьют этот дурман, как молоко те лята. Гости тоже сосункам уподобились. Соглашаются с Айдосом, головами покачивают, языками поцокива-ют — довольны. Тут не остановишь Айдоса. А остановишь, так недругом прослывешь, возмутителем спокойствия.
Хочется биям отрезать язык Айдосу. Ой как хочется! Но никто нож не вынимает, даже разбойный Орынбай. Молчат бии, зло посапывают, лишь в мыслях укорачивают язык Айдосу.
Маман-бий, правда, такого и в мыслях не держит. Ему День взаимного уважения не в тягость. Пусть будет покой. Только не Айдос, не Хива, не Бухара, не Кунград установят его. Слабы, вероломны, эгоистичны они. Иная сила нужна…
И Маман-бий добавляет к сказанному Айдосом:
— Добры наши руки, верно, Айдос-бий. Но не всё мы можем сотворить ими ради блага степи. Пусть же сотворит это Ерназар: выполнит завещание предков наших. Тропа в Россию еще не заросла. Доброго коня и доброе седло Ерназару даст степь.
«Этот Маман-бий не умнее простых степняков, — подумали бии. — Дурман его хоть и не такой едкий, как у Айдоса, но все же дурман. Россия живет своей заботой, и нет ей дела до каракалпаков, и далека она. Доскачет ли Ерназар до нее — неизвестно. Мы-то не доскачем наверняка. Разговором же о России обидим Бухару, Хиву. Обидим великого суфи, устроившего этот праздник. Простит ли нам правитель Кунграда опрометчиво сказанное? Ой не простит! Потому остановить надо говорливого Мамана».
— Айдос-бий, правом главного восстанови порядок тоя, — сказал Кабул. — Лица гостей повернуты в сторону сказителей. Иные речи нам хочется услышать на празднике.
— Да, да, — поддержал Кабула Орынбай. — Это не холм совета биев, это холм Ерназара. Пусть звенят кобызы и дутары, пусть звучат песни! Усладим свои сердца словами прекрасными!
Вскипел Айдос:
— Есть ли слова прекраснее, чем слова, сказанные во славу своего народа, во славу родной земли! Ими надо услаждать сердца, дорогие бии. — Он повернулся к сказителям, державшим в руках кобызы и дутары: — Воспойте народ, воспойте землю родную, златоустые.
— Э-э, — проворчал Орынбай, — портит праздник нам этот Айдос.
И многие поняли его слова. Не давал Айдос биям погулять так, как душе хотелось. Норова показать не давал. Внутри-то у биев все бурлило, рвалось наружу, как в нагретом котле. А крышку Айдос придерживал.
«Все зло от него, — думал Орынбай. — Мало я сделал, что угнал его скот. Надо было аул спалить».
Запел первый сказитель. Кобыз каракалпака стонал, а сам каракалпак будто плакал. Над горькой долей степняка лил он слезы. Плакали степняки, жалея себя искренне. Лишь Айдос не плакал. Хмурый сидел, покусывая кончики усов и поглядывая исподлобья на певца. О народе пел поэт, да только безрадостной была эта песня. Нет и лучика надежды в ней.
Смолк сказитель. Не сразу остановились слезы степняков. Жалость к самим себе сладка по- своему, что прогонять ее, пусть потешит сердце…
Загремела домбра казаха. Весело загремела. Со слезами эта домбра была не в родстве. О героях повел рассказ сказитель. О тех, что сражались за справедливость, защищали свой народ, прославляли родную землю. Были они красивыми, молодыми. Юношей певец сравнивал с солнцем, девушек с луною. Цветами была покрыта степь, по которой скакали герои на сказочных конях. Звал певец на эти вольные просторы людей…
Забыли степняки о страданиях, вспыхнула радость в глазах. Хорошо, оказывается, в степи, ой как хорошо!
Едва смолкла домбра, Айдос поднялся со своей кур-пачи и подошел к сказителю.
— Мы полюбили ваш край! — сказал он душевно. — И людей ваших полюбили. Смелые, добрые люди. Песня ваша прославила народ казахский.
Сказал так Айдос и тем присудил победу казахскому певцу.
Доспан, стоявший за кругом и предупрежденный заранее старшим бием, подвел к певцу коня — тонконогого, белогривого красавца. Сбруя на нем сверкала медной насечкой, новенькое седло поскрипывало доброй кожей. Не просто конь, а сказочный конь из песни, которую пропел сказитель.
Не увидели справедливости в поступке Айдоса степняки и вознегодовали. Не посчитались с тем, что у костра сидели гости, стали бранить старшего бия.
Орынбай потрясал кулаками:
— Несчастный! Ты говоришь о верности народу, а сам предаешь свой народ. Чем песня радости лучше песни печали? Каракалпак плачет, потому что ему больно за соплеменников: он душу свою открывает в слезах.
Кабул злорадствовал:
— Я говорил, он ненавидит нас. Говорил, а вы меня не слушали. Теперь увидели, каков этот защитник каракалпаков.
Весь день налетали на Айдоса вихри несчастья. Он чувствовал их, но не запахивал халат, не отстранялся. Что ветер степняку? Эка невидаль! Тишины-то никогда не бывает на просторе. А тут подул такой, что запахивать халат надо и подпоясываться, не то сорвет с плеч. Будто не весна, а осень. Да что осень! Зима!
— Братья, — сказал Айдос, — слезами спасем ли свой народ? Рыдая, оградим ли его от бед? Стоном укрепим ли силы и веру степняков? На что толкаете меня, братья? С кобызом ходить по аулам и жаловаться на горькую судьбу нашу, взывать к состраданию? Да, мы несчастны, мы обездолены, но несчастье не пыль, его не смоешь слезами. От него мы избавимся лишь желая счастья. Говорят ведь: желание — половина богатства. И тот, кто позовет к счастью, достоин не одного белогривого коня. Тысячи коней достоин. Звезд небесных. Самого солнца!
Высоко поднялся Айдос, восхваляя певца счастья, — не дотянешься. А надо бы дотянуться, сбросить с высоты старшего бия. Не певца хвалит, себя. Он, Айдос, зовет народ к счастью. У него желание объединить степняков. Значит, ему тысячу коней белогривых. Ему звезды. Ему солнце…
Ненавистны биям слова Айдоса, ненавистен сам Айдос.
— Много ты счастья добыл своим желанием?! — захохотал Орынбай. — Поделись с нами!
Ещан-бий взвизгнул:
— Отдай полханства!
Какой-то парень из задиристых, из свиты Орынбая, должно быть, подскочил к Айдосу и протянул руки к его лицу. Ударить хотел старшего бия или только попугать — неведомо.
Обомлел Айдос: джигиты поднимают руку на бия, хана каракалпаков. «Кажется, я слишком мягок и добр, — подумал с болью Айдос. — Растопчут они меня нынче. Не копытами коней растопчут, сапогами своими, в навозе испачканными…»
Задиристый парень смотрел на Айдоса и цедил сквозь зубы:
— Где твоя совесть, Айдос-бий? Не позорь наш народ этим ханским чапаном! Не твори дела, угодные врагам степняков!
Напоил кто-то джигита настоем из черной травы. Напоил злобой до одурения. Безумство горело в его глазах, не погасить ничем.
— Прочь, ничтожество! — прорычал Айдос и ударил в лицо джигита могучим кулаком. Ударил так, как ударяют взбесившегося быка. А этот был не бык, телок всего лишь. И он отлетел в сторону, перевернулся несколько раз, прежде чем распластаться на траве и затихнуть.
Джигит затих, и бии затихли. Орынбай смотрел на Айдоса растерянно, Кабул испуганно, Ещан заискивающе, Маман восхищенно. Маману нравилась решительность старшего бия.
Айдос подошел к джигиту, пытавшемуся подняться с травы.
— Я ударил тебя не как хан каракалпаков, — сказал он. — Не как старший бий и не как главный на празднике. Я ударил тебя как сын Султангельды. Отец, умирая, завещал нам: кто осквернит сыновей и внуков моих своим прикосновением, не должен жить. Ты лишь хотел прикоснуться и потому жив. Понял, глупец?
Джигит безвольно кивнул.
Старший бий повернулся к гостям, которые все еще настороженно смотрели на главного, и произнес то, что произносят все распорядители праздников, когда гаснут вечерние костры и загораются ночные звезды:
— Мир этому дому, где звенит голос нового степняка! — Он сделал омовение лица. — Аминь!
Они ехали в ночную тьму, навстречу новой беде. Не знали они еще, что беда уже на пороге их аула и предотвратить ее они уже не смогут. Не знали и потому были спокойны, и неторопливо, как бывает в дороге, когда и бодрствуешь вроде, и дремлешь, текла беседа. Слова вдруг вспархивали потревоженной птицей и так же вдруг исчезали.
Говорил больше Доспан. Накопился у него в чужом ауле целый хурджун впечатлений, и он ворошил их, вытаскивая по одному.
— Маман-бий хороший бий. — Это было первое. Айдос лениво ответил:
— Хороший.
— Кабул плохой бий. — Это было второе. И снова Айдос лениво ответил:
— Плохой.
— Орынбай совсем плохой бий. — Это было третье, последнее.
— Совсем плохой, — согласился Айдос.
С версту ехали молча. Задремали. Дурной сон, должно быть, привиделся Айдосу. Очнулся он вдруг и спросил Доспана:
— А что, сынок, тебя больше всего удивило нынче?