Монах благодушно отмахнулся и припал к своей кружке. Не менее кварты излюбленного напитка Карла Великого единым духом перекочевало в монашью глотку. Отче от души крякнул и вытер губы тыльной стороной ладони, не спрашивая, подхватил со сковороды пальцами ещё пузырящуюся колбаску, смачно хрустнул поджаренной шкуркой. Агент бриттанской империи лишь робко моргнул в ответ на такое самоуправство.
— Не стоит благодарности, брат мой. — Пошарив глазами вокруг и не найдя ничего похожего на полотенце, монах извлёк из недр поношенной, но добротного вида сутаны платок величиной с простыню и с удовольствием вытер пальцы. Он вообще всё делал с удовольствием, словно смакуя каждое мгновение. Повернулся к хозяйке, немало не смущаясь её занятием. — Эй, девочка, отвлекись от своего голубка, подойди к добрым людям! Или ты не видишь, как несправедливы небеса? У одного из нас — только еда, у другого — лишь питьё, давай-ка, уравновесь нас, пока мы не принялись шерудить по твоей кухне сами!
— Вольно ж вам, святой отец, — буркнула вдовушка, не особо торопясь слезать с колен синеглазого ухажёра. Однако тот с улыбкой что-то шепнул ей на ухо, и красотка неохотно встала. — Желаете того же, что и этому господину, или вам чего постного?
— Да день-то сегодня обычный, скоромный, а в дороге монасям разрешается послабление, так что неси что посытнее, красавица, — ответствовал сосед, и Клеменса это ничуть не удивило. О вольности местной монастырской братии ходили легенды, как, впрочем, и об их духовном водителе, но сколько в этих легендах было истины — неизвестно. Скорее всего, молва значительно преувеличивала подвиги бенедиктцев на духовной стязе, а пороки преуменьшала, ибо разве позволительно монаху вкушать скоромную пищу даже не в постный день? Для смиренного служителя божьего что ни день, то святая пятница, с постами и молитвами, и умерщвлением плоти… Нынешний представитель неизвестного монастыря этой самой плоти имел, по разумению агента, чересчур много… но вдруг показался маленькому человечку чрезвычайно симпатичным. Ах, как бы он сам хотел быть таким: большим, широкоплечим, полным внутреннего спокойствия, чувства собственного достоинства, а главное — свободным, не отвечающим за свои поступки ни перед кем, разве что перед настоятелем, да и то — в редкие дни пребывания в родных стенах…
Человечек мотнул головой, отметая внезапный приступ жалости к самому себе. Что это вдруг на него нашло? И, приложившись в очередной раз к широкой обливной кружке, глянул на смиренного повнимательнее. Да так и сделал стойку, мысленно, конечно.
Его сосед и синеглазый красавец буравили друг друга взглядами настолько недружелюбными, что, казалось, вот-вот — и у них задымятся волосы. Впрочем, у дворянчика они были скрыты под шляпой, у монаха практически отсутствовали — при наличии блестящей тонзуры тлеть было почти нечему. Обстановку разрядила Анетта, водрузив перед служителем господним блюдо с роскошным жареным каплуном. При сотрясении деревянной посуды об стол румяная зажаристая корочка на мясистой грудке треснула, брызнув прозрачным соком и паром, да так аппетитно, что вроде бы позавтракавший бритт почувствовал лёгкое головокружение от внезапно проснувшегося голода и даже покосился на соседа с некоторой злобностью. Умудряются же некоторые обойти закон, прикрывшись «послаблениями»… Интересно, а платить этот обжора чем будет? Собранной накануне со вдов и сирот лептой на восстановление какого-нибудь очередного заброшенного храма? Вот прощелыга! И колбаску у него умыкнул… Сидр сидром, а спросить не помешало бы.
— Раздели со мной трапезу, брат мой, — кротко обратился к нему монах. — Сердце моё разрывается при мысли, что не могу поделиться сей прекрасной снедью со всеми сирыми и убогими; но ты ведь — один из скромных малых сих, за которых мы усердно молимся, вот я и приветствую в твоём лице тех, до кого не могу дотянуться.
И собственноручно разодрал ароматную тушку на части, голыми руками, словно птичка не была вытащена только-только из печи. Здоровенных полкурёнка, лишь малость помятые мощными дланями, шлёпнулись, за неимением тарелки, на опустевшую к тому времени сковороду. И сам, не заморачиваясь отсутствием лишней посуды, придвинул к себе поднос со второй половиной каплуна и смачно захрустел хрящиками. Похоже, поделил он по-братски, но не по комплекции: щупленькому соседу за глаза хватило бы и крылышка.
Клеменс оценил. И невольно почувствовал стыд за недавнюю жадность.
Отказаться от подобного радушия не хватило бы ни сил, ни воспитания. Тем более — вечно голодному агенту на побегушках, которого всю жизнь только ноги и кормили, а платили… Скупо платили, скажем честно, не очень-то Бриттское посольство жаловало тех, кто на него работает, но выхода у Джона-Жана не было: давным-давно поймали его на нескольких грешках, за которые не погладили бы по головке и здесь, и в Бриттании, вот и приходилось отрабатывать и терпеть.
Он с наслаждением вгрызался в сочное мясо и думал, что давно уже не ел так славно. До чего же хорошие люди эти галлы, и почему он их не любил? Все прекрасны: и этот добрейший монах, даром что католик, и эта смуглая черноволоса вдовушка… И правильно она делает, что вокруг себя стольких мужчин собирает, не всем же, как ему, жить и трястись над каждым словом, каждым шагом… И этот синеглазый хорош, молодец, берёт от жизни всё, так и надо, свободен, независим, и ни перед кем не отчитывается… про кого-то он совсем недавно тоже так думал… Господи, на всё твоя воля, но как же хорошо жить на свете рядом с такими людьми, век бы здесь оставался, зачем ему куда-то ещё ехать, в какой-то…
«Я не хочу в Сар!» — шепнул он сам себе. Казалось, негромко. Но добрый безымянный брат во Христе — да, брат, хоть и католик! — озабоченно склонился над ним.
— Ты что-то сказал, друг мой? Не нужно ли тебе помочь?
— Я не хочу в Сар! — громко повторил Смит. И почувствовал, что вот-вот разрыдается. — На чёрта мне сдалась эта девчонка, я её даже не знаю! Я… я устал, я не могу больше, я…
Он уронил голову на руки и всё-таки заплакал. Невыносимо жалко было жизни, растраченной на пустяки и лизание господских пяток, жалко оттоптанных за годы хождения собственных ног, жалко семьи, которой он так и не обзавёлся, друзей, которые рано или поздно от него отворачивались, узнав о позорной службишке. Себя жаль, свою бессмертную душу, всю жизнь так и тлеющую, и ни разу не вспыхнувшую священным огнём…
— Плачь, — сурово и сдержанно сказал монах. — Слезами душа очищается. Это ничего, брат мой…
Он вздохнул и погладил Джона Клеменса по голове. И ладонь его, тёплая, похожая на отцовскую, вкусно пахла жареным мясом, ладаном и вербеной.