— Ты тоже к ней присватался, что ли?
— Нет, — продолжал откровенничать Кружко, — нравится она мне, нравится — это верно, потому что тяжело на свете человеку без привязанности жить, а жениться мне еще рано. Хочу по белу свету погулять, по синю морю поплавать, и выходит, что у меня с девушками курсы разные и фарватеры не одни. Ну ладно, спи. Мне на вахту скоро.
Выйдя на палубу, Лемешко не сразу освоился с темнотой. Он подошел к борту и, придерживаясь за поручни, наклонился к воде. Она была похожа на черный мрамор, отливала каким-то ровным блеском. На душе было смутно и беспокойно. В тишине, пронизанной свистом ветра, до боли в ушах колотилось сердце. Тишина, опять тишина, мрачная и угнетающая… А дома, в Кронштадте, наверное, шум, поднятый Верусей, звонкий смех и выкрики Лемешко-второго, радующегося своему купанию. Жена, конечно, и не подозревает, что ее Марк, талантливый химик, подающий надежды молодой ученый, стоит, неизвестно зачем, на верхней части железной коробки, именуемой «Стерегущим», и плывет, неизвестно куда, выполняя чьи-то решения, ни смысл, ни цели которых ему неведомы; что ему, взрослому человеку, хочется плакать, как горько обиженному ребенку, от острой душевной боли… Сиротливо стучало сердце, тоскуя о любимой работе и еще больше того — о жене и сыне…
Вспомнилось, как после работы с Менделеевым над пироколлодием Дмитрий Иванович посоветовал ему заняться проблемой газификации угля.
— Будущность угля, без сомнения, громадна, — сказал Менделеев. — К нему еще должны обратиться людская изобретательность и наука.
Тут же престарелый ученый вспомнил о своем родном городе — Тобольске.
— Замечательный город, — похвалил он, вздохнув. — А главное — теплый. Спишь — и жарко. А вот сейчас топим, топим наши петербургские хоромы, и все холодно. Напрасно жжем дрова и уголь… Со временем, я надеюсь, угля из земли вынимать не будут, а там же, в земле, сумеют превратить его в горючие газы и сразу же по трубам станут распределять на далекие расстояния. Вот бы пожить и нам в это светлое время!.. Недурно бы, а?.. — и Дмитрий Иванович задумчиво усмехнулся.
Возникли в памяти Марка Григорьевича и другие слова Менделеева, острием своим направленные против войны и военных захватов.
— Для чего России новые завоевания, новые территории за тридевять земель, когда и свои старые, близкие, толком не изучены, не освоены? — сказал он как-то Лемешко в своем кабинете, рассматривая новую карту Российской империи. — Взгляните на эту карту: какие бескрайные просторы! Разве не тянет узнать, какие сокровища скрывают их недра?.. А вот эти желтые пятна — пустыни, стоялые коричневые болота… Разве не следует приложить к ним руку, пропустив болотную воду в пески, чтобы были там не бесплодные пустыри, а цветущие сады, хлебородные, тучные нивы?.. Иногда мне страшно смотреть на карту, столько фантазий и фантастических видений порождает она во мне. И я молча злюсь на себя, да заодно и на других людей, за нежелание и бессилие переустроить землю и водные вместилища — реки и болота, как этого требуют сегодняшние интересы русского человека. Но верю я, верю твердо: найдутся со временем в России титаны, способные покорить природу человеческой воле. Рано или поздно расселятся люди на преображенных землях, не помышляя ни о каких чужих территориях, занимаясь лишь мирным трудом, науками и искусствами у себя дома, в своей отчизне!
Стоя на палубе, Лемешко поеживался от свежего ветра и поминутно протирал глаза от летевших прямо в лицо ледяных брызг. «Стерегущий» развивал ход, и временами казалось, что он несется прямо на огромные горы, внезапно возникавшие из моря.
«Да, глупо все получилось. Заниматься бы мне наукой, не думать ни о какой политике, и все было бы хорошо, — подумал Лемешко. — Не пришлось бы мне теперь мучиться страхом перед неведомым, перед ожиданием встречи с японской эскадрой, в битве с которой может погибнуть все».
Тоска становилась все глубже, все острее.
— Что со мной? Неужели я трушу? — внезапно сорвался с его сухих губ отрывистый шепот. Но тут же он мысленно ответил себе: «Нет, не опасность близких боев гнетет меня, а их бессмысленность, ненужность народу… И все-таки это подлое чувство. Оно отделяет меня от них, от матросов, единственных здесь друзей моих… Я должен быть с ними, с народом, иначе мне грош цена».
Он отошел от борта и спустился в машинное отделение. После свежего морского воздуха здесь казалось невыносимо душно. Стояли какие-то кислые, едкие запахи; внизу вдоль железных стенок и в полутемных углах прятались густые враждебные тени.
У котлов работали Хасанов и Пономарев. В этом, втором, кочегаре Лемешко чувствовал «своего» и кое о чем уже разговаривал с ним. Пономарев тоже любил «занимательные беседы с образованным человеком», но говорил точно нехотя, тщательно обдумывая каждое слово. Скупости разговора соответствовала и внешность Пономарева. Его походка и движения были неторопливы, почти медлительны, ничем не обнаруживая скрытого в нем кипучего темперамента. В невысокой, крепко скроенной фигуре и во всем облике кочегара чувствовалась, однако, подтянутость и собранность, всегда отличающая людей, привыкших смотреть прямо в глаза правде и опасности.
Присев на кучу угля около бункера, Лемешко приглядывался к работе кочегаров, рассеянно слушая, что они говорили. Пономарев и Хасанов поспешно подбрасывали в топки уголь. Вспышки пламени играли на их чумазых лицах, накладывая неровные тени.
— Совсем негры мы с тобой стали, ровно в Сенегамбии, — подтолкнул Хасанова локтем Пономарев.
— А негр разве не человек? — вопросом ответил Хасанов.
— Опять двадцать пять. Конечно, он человек рабочий, раз собственными руками пропитание на себя и семью добывает. А нам, кочегарам, с черной рожей за бачки садиться нельзя: квартирмейстер отгонит. А где здесь в котельной помыться, когда испить и того нету. Ух, и жарко же! Душа без водицы истомилась.
— У негров в Сенегамбии воды совсем нет. Сам видел, когда плыл на «Боярине».
— Что говорить! Народ долготерпеливый, как мы, русские. Эх, и тряхнет он когда-нибудь своими хозяевами в пробковых шлемах. Ей-ей, правда!
— Смотри, как бы раньше тебя не тряхнули, — произнес Хасанов, опасливо поглядев за спину. Потом наставительно сказал: — Ты, брат, правду про себя побереги. Правда сама себя покажет, когда придет время. А загодя лезть на рожон тоже без толку… Можешь вот у дружка спросить. Человек письменный.
— Письменность на войне ни к чему. Здесь смелость нужна, — возразил Пономарев, отбросив лопату. И, шагнув к Лемешко, дружелюбно добавил: — Ученые люди, конечно, через книги до правды доходят, а вот наш брат — через жизнь горькую. Но которая правда крепче, еще неясно мне. Нет.