в героическое. Ибо именно осознавая свои пределы, человек получает собственное искупление. Именно благодаря этому осознанию, которое само по себе не является чувственным — «сверхчувственный субстрат», — мы можем осмыслить эти пределы, включая предел мышления. Как отмечает Кант, «для того, чтобы суметь хотя бы мыслить без противоречия бесконечное, человеческой душе требуется способность, которая сама должна быть сверхчувственной»[187].
Я всегда считал, что героическое у Канта является гуманистической компенсацией разочарования, к которому приводит возвышенное. Оно не обязательно ошибочно, просто разочаровывающе. Должен ли человек покорять мир, в который он заброшен, даже в тот момент, когда он ошеломлен и осознал свою ничтожность? Должен ли провал автоматически превращаться в успех? В этой дилемме, на которую указывает Кант, скрывается хитрость: человек изначально определен своими пределами и мыслит поверх этих пределов. Возможно, именно по этой причине Кант облек возвышенное в двусмысленные, противоречивые термины: «приятный трепет», или, иначе, «некоторое успокоение, смешанное со страхом»[188].
Эти двусмысленные аффекты предполагают, что возвышенное связано с определенными видами религиозного опыта. Без сомнения, именно поэтому богослов Рудольф Отто использует латинскую фразу mysterium tremendum для описания того, что он называет «священным». Но для Отто священное не имеет ничего общего с моральными и религиозными коннотациями, которые часть связывают с этим понятием. Священное не является благим и никогда не является благим «для нас» как человеческих существ. Главное здесь то, что Отто называет «чувством твари», которое сродни описанию Кантом возвышенного, делающего человека ничтожным. Будучи ничтожным на фоне того, что обширнее и степеннее целых империй, человек способен зафиксировать лишь негативное осознание, и, согласно Отто, именно это находится в сердцевине всех религиозных феноменов: «Действительно „таинственный“ предмет является непостижимым не только потому, что познание этого предмета сопряжено с некими неустранимыми преградами, но потому, что я сталкиваюсь здесь с чем-то вообще „совершенно иным“, что по своему роду и Сущности несоизмеримо со мною — поэтому я и останавливаюсь перед ним в немом изумлении»[189]. Отто использует термин «нуминозный» для описания этого тёмного, чрезмерного, не-человеческого аспекта священного, переживания «совершенно иного», которое можно описать только как негативный опыт.
Исследование Отто берет понятие возвышенного и проводит связь с религиозными явлениями. Историки литературы и критики могли бы провести эту связь вплоть до жанра ужасов. Поскольку религиозная власть находилась в кризисе, а научная рациональность на подъеме, Просвещение породило культурные формы, которые выражали подозрительность по отношению к традиционной религии и в то же время смутное стремление к религиозному опыту. В исследовании Девендры Вармы «Готическое пламя», посвященном, прежде всего, готическому роману, ясно сказано: «...готические романы возникли из поисков нуминозного»[190]. Он отмечает, что «эти романы указывают на новое, пробное понимание Божественного... Призраки и демоны, гротескные проявления сверхъестественного, вызывали эмоции, благодаря которым человек впервые обнаружил свою душу и осознал присутствие Существа гораздо большего, чем он сам, того, кто самовольно все созидал и уничтожал»[191].
В своей книге «Призрачное присутствие» С. Л. Варнадо еще яснее отмечает, что «понятие нуминозного у Отто позволяет проникнуться духом готики и сверхъестественного ужаса»[192]. Главный арсенал готической прозы — «мрачные горы, одинокие замки, корабли-призраки, жестокие штормы и бескрайние морские и полярные просторы... магические знания, видения, гули-оборотни, вампиры или привидения» — находит у Отто отзвук в упоминаниях «тьмы», «тишины» и «обширных пустынных пространств» как признаков нуминозного. Они также присутствуют и в описаниях Кантом возвышенного. Варнадо подчеркивает двойственность нуминозного — одновременно и субъективное чувство, и вместе с тем также крах субъективности, которая сталкивается с чем-то радикально не-человеческим, чем-то «совершенно иным», которое регистрируется как неспособность вообще иметь опыт.
Этот крах там, где встречаются ужас и религия. Вместо клишированных образов бурных, переполненных и сияющих переживаний полноты и света эти явления — возвышенное, нуминозное, готическое — напротив, являются крахом опыта и, следовательно, крахом человеческого сенсорного и когнитивного аппарата. В этом разница между переживанием ужаса и ужасным переживанием, которое отменяет любую возможность переживания. Тем самым у таких мистиков, как Майстер Экхарт, Иоанн Креста, а также в анонимном «Облаке неведения», можно найти аннулирующие «субъективное я» описания божественного в терминах тьмы, ничтойности, бездны, пустыни, тёмной ночи — описания, которые говорят столько же о «негативности опыта», сколько и об «опыте негативого»[193]. В своей статье о средневековой христианской мистике Денис Тернер поясняет это различие, указывая, что «существует очень большая разница между стратегией отрицательных высказываний и стратегией отрицания высказываний, между стратегией отрицательного образа и отрицания образности»[194].
Что в таком случае остается в возвышенном кроме этого остатка человеческого существа, не так давно уверенного в своей способности воспринимать и постигать окружающий мир как мир, созданный по своему собственному образу и подобию? Что остается, кроме возвышенного безразличия, анонимности, безличности — безличного возвышенного?[195]
Некогда живая тень
Термины phantasmagoria, phantasm и фантом имеют общий этимологический корень — от греческого phantazein (делать видимым) и phainein (показать). В таком случае странно, что эти термины обозначают именно то, что на самом деле не видимо или, точнее, видимо, но неопределенно. Традиция готического романа изобилует фантомами такого типа: мы как читатели никогда не уверены, видели ли герои призрака или просто приняли за него колеблющиеся под дуновением ночного ветерка шторы.
Но каждый фантом — реальный или воображаемый — удваивается, одновременно и соотносясь с некогда жившим человеком, и будучи сам по себе призрачным явлением. Каждый призрак в буквальном смысле находится вне себя, подобно лишившимся иллюзий героям рассказов «Фантасмагорического императива» Д. П. Уотта... «быть вне себя» — как собственная тень, как доппельгангер, как тот, кто существует дважды... возможно, в два раза больше, чем необходимо.
Фантазмы (IV)
Фантасмагорический императив: все нереальное должно стать явным. Фантомный императив: действуй так, как будто все реальное нереально.
Мир становится фантомом
Философия Канта — это, безусловно, философия большого стиля: строгая, систематическая, амбициозная... и немного наивная. Ибо кто из нас действительно способен поступать в соответствии с холодной логикой разума, независимо от наших индивидуальных желаний, нашего эго, постоянно прибегающего к механизму вымещения, нашего страха и трепета?
Кант, как представляется, знал об этом. В конце одного из своих трактатов он признается почти исповедально: «Такое царство целей на самом деле осуществлялось бы благодаря максимам, правило которых предписывается всем разумным существам категорическим императивом, в том случае, если бы следование им было всеобщим»[196]. Кажется, ставки слишком высоки. Это работает, только если все подыгрывают.
Но что по-настоящему