«И скучно и грустно» из всех пьес Лермонтова обратила на себя особенную неприязнь старого поколения. Странные люди! Им всё кажется, что поэзия должна выдумывать, а не быть жрицею истины, тешить побрякушками, а не греметь правдою! Им всё кажется, что люди – дети, которых можно заговорить прибаутками или утешать сказочками! Они не хотят понять, что если кто кое-что знает, тот смеется над уверениями и поэта и моралиста, зная, что они сами им не верят. Такие правдивые представления того, что есть, кажутся нашим чудакам безнравственными. Питомцы Бульи и Жанлис, они думают, что истина сама по себе не есть высочайшая нравственность… Но вот самое лучшее доказательство их детского заблуждения: из того же самого духа поэта, из которого вышли такие безотрадные, леденящие сердце человеческое звуки, из того же самого духа вышла и эта молитвенная, елейная мелодия надежды, примирения и блаженства в жизни жизнию (стр. 71):
В минуту жизни труднуюТеснится ль в сердце грусть:Одну молитву чуднуюТвержу я наизусть.Есть сила благодатнаяВ созвучьи слов живых,И дышит непонятная,Святая прелесть в них.С души как бремя скатится,Сомненье далеко, —И верится, и плачется,И так легко, легко...
Другую сторону духа нашего поэта представляет его превосходное стихотворение «Памяти А.И. О<доевско>го»; это сладостная мелодия каких-то глубоких, но тихих дум, чувства сильного, но целомудренного, замкнутого в самом себе… Есть в этом стихотворении что-то кроткое, задушевное, отрадно успокоивающее душу…
Но до конца среди волнений трудных,В толпе людской и средь пустынь безлюдных,В нем тихий пламень чувства не угас:Он сохранил и блеск лазурных глаз,И звонкий детский смех, и речь живую,И веру гордую в людей и жизнь иную.Но он погиб далеко от друзей…Мир сердцу твоему, мой милый Саша!Покрытое землей чужих полей,Пусть тихо спит оно, как дружба наша,В немом кладбище памяти моей!Ты умер, как и многие, без шума,Но с твердостью. Таинственная думаЕще блуждала на челе твоем,Когда глаза закрылись вечным сном.И то, что ты сказал перед кончиной,Из слушавших тебя не понял ни единый…И было ль то привет стране родной,Названье ли оставленного друга,Или тоска по жизни молодой,Иль просто крик последнего недуга,Кто скажет нам?.. Твои дела и мненья,И думы – всё исчезло без следов,Как летний пар вечерних облаков:Едва блеснут, их ветер вновь уносит —Куда они? зачем? откуда? – кто их спросит!..
И какою грандиозною, гармонирующею с тоном целого картиною заключается это стихотворение:
Любил ты моря шум, молчанье синей степи —И мрачных гор зубчатые хребты…И, вкруг твоей могилы неизвестной,Всё, чем при жизни радовался ты,Судьба соединила так чудесно:Немая степь синеет, и венцомСеребряным Кавказ ее объемлет;Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,Как великан, склонившись над щитом,Рассказам волн кочующих внимая,А море Черное шумит, не умолкая…
Вот истинно бесконечное и в мысли и в выражении; вот то, что в эстетике должно разуметь под именем высокого (sublime)…
Не выписываем чудной «Молитвы» (стр. 43), в которой поэт поручает Матери Божией, «теплой заступнице холодного мира», невинную деву. Кто бы ни была эта дева – возлюбленная ли сердца, или милая сестра – не в том дело; но сколько кроткой задушевности в тоне этого стихотворения, сколько нежности без всякой приторности; какое благоухание, теплое, женственное чувство! Всё это трогает в голубиной натуре человека; но в духе мощном и гордом, в натуре львиной – всё это больше, чем умилительно… Из каких богатых элементов составлена поэзия этого человека, какими разнообразными мотивами и звуками гремят и льются ее гармонии и мелодии! Вот пьеса, означенная рубрикою «1-е января»: читая ее, мы опять входим в совершенно новый мир, хотя и застаем в ней всё ту же думу, то же сердце, словом – ту же личность, как и в прежних. Поэт говорит, как часто, при шуме пестрой толпы, среди мелькающих вокруг него бездушных лиц, – стянутых приличьем масок, когда холодных рук его с небрежною смелостью касаются давно бестрепетные руки модных красавиц, – как часто воскресают в нем старинные мечты, святые звуки погибших лет…
И вижу я себя ребенком; и кругомРодные всё места: высокий барский домИ сад с разрушенной теплицей;Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,А за прудом село дымится – и встаютВдали туманы над полями.В аллею темную вхожу я; сквозь кустыГлядит вечерний луч, и желтые листыШумят под робкими шагами.
Только у Пушкина можно найти такие картины в этом роде! Когда же, говорит он, шум людской толпы спугнем мою мечту,
О, как мне хочется смутить веселость ихИ дерзко бросить им в глаза железный стих,Облитый горечью и злостью!..
Если бы не все стихотворения Лермонтова были одинаково лучшие, то это мы назвали бы одним из лучших.
«Журналист, читатель и писатель» напоминает и идеею, и формою, и художественным достоинством «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкина. Разговорный язык этой пьесы – верх совершенства; резкость суждений, тонкая и едкая насмешка, оригинальность и поразительная верность взглядов и замечаний – изумительны. Исповедь поэта, которою оканчивается пьеса, блестит слезами, горит чувством. Личность поэта является в этой исповеди в высшей степени благородною.
«Ребенку» – это маленькое лирическое стихотворение заключает в себе целую повесть, высказанную намеками, но тем не менее понятную. О, как глубоко поучительна эта повесть, как сильно потрясает она душу!.. В ней глухие рыдания обманутой любви, стоны исходящего кровию сердца, жестокие проклятия, а потом, может быть, и благословение смирённого испытанием сердца женщины… Как я люблю тебя, прекрасное дитя! Говорят, ты похож на нее, и хоть страдания изменили ее прежде времени, но ее образ в моем сердце…
...А ты, ты любишь ли меня?Не скучны ли тебе непрошенные ласки?Не слишком часто ль я твои целую глазки?Слеза моя ланит твоих не обожгла ль?Смотри ж, не говори ни про мою печаль,Ни вовсе обо мне. К чему? Ее, быть может,Ребяческий рассказ рассердит иль встревожит...Но ты мне всё поверь. Когда в вечерний час,Пред образом с тобою заботливо склонясь,Молитву детскую она тебе шепталаИ в знаменье креста персты твои сжимала,И все знакомые, родные именаТы повторял за ней, – скажи: тебя онаНи за кого еще молиться не учила?Бледнея, может быть, она произносилаНазвание, теперь забытое тобой...Не вспоминай его... Что имя? – Звук пустой!Дай Бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.Но если как-нибудь, когда-нибудь случайноУзнаешь ты его, – ребяческие дниТы вспомни, и его, дитя, не прокляни!
Отчего же тут нет раскаяния? – спросят моралисты. Наденьте очки, господа, и вы увидите, что герой пьесы спрашивает дитя – не учила ли она его молиться еще за кого-то, не произносила ли, бледнея, теперь забытого им имени?.. Он просит ребенка не проклинать этого имени, если узнает о нем. Вот истинное торжество нравственности!
Поэтическая мысль может иногда родиться и вследствие какого-нибудь из тех обстоятельств, из которых слагается наша жизнь; но чаще всего и почти всегда она есть не что иное, как случай действительности в возможности, и потому в поэзии не имеет никакого места вопрос: «Было ли это?»; но она всегда должна положительно отвечать на вопрос: «Возможно ли это, может ли это быть в действительности?» Самое обстоятельство может только, так сказать, натолкнуть поэта на поэтическую идею и, будучи выражено им в стихотворении, является уже совсем другим, новым и небывалым, но могущим быть. Потому, чем выше талант поэта, тем больше находим мы в его произведениях применений и к собственной нашей жизни, и к жизни других людей. Мало этого: в неиспытанных нами обстоятельствах мы узнаём как будто коротко знакомое нам по опыту, – и тогда понимаем, почему поэзия, выражая частное, есть выражение общего. Прочтете «Соседа» Лермонтова – и хотя бы вы никогда не были в подобном обстоятельстве, но вам покажется, что вы когда-то были в заключении, любили незримого соседа, отделенного от вас стеною, прислушивались и к мерному звуку шагов его, и к унылой песне его, и говорили к нему про себя:
Я слушаю – и в мрачной тишинеТвои напевы раздаются…О чем они – не знаю; но тоскойИсполнены, и звуки чередой,Как слезы, тихо льются, льются…И лучших лет надежды и любовьВ груди моей всё оживает вновь,И мысли далеко несутся,И полон ум желаний и страстей,И кровь кипит – и слезы из очей,Как звуки, друг за другом льются…
Эта тихая, кроткая грусть души сильной и крепкой, эти унылые, мелодические звуки, льющиеся друг за другом, как слеза за слезою; эти слезы, льющиеся одна за другою, как звук за звуком, – сколько в них таинственного, невыговариваемого, но так ясно понятного сердцу! Здесь поэзия становится музыкою: здесь обстоятельство является, как в опере, только поводом к звукам, намеком на их таинственное значение; здесь от случая жизни отнята вся его материальная, внешняя сторона, и извлечен из него один чистый эфир, солнечный луч света, и возможности, скрывавшиеся в нем… Выраженное в этой пьесе обстоятельство может быть фактом, но сама пьеса относится к этому факту, как относится к натуральной розе поэтическая роза, в которой нет грубого вещества, составляющего натуральную розу, но в которой только нежный румянец и кроткое ароматическое дыхание натуральной розы…