Комитет Севера снова оживился. Скачко торжествующе (и совершенно справедливо) заявил, что «ни о какой сплошной коллективизации в оленеводческих районах на текущем этапе Комитет Севера не высказывался даже намеком», и напомнил местным чиновникам, что если бы они в свое время к нему прислушались, то теперь были бы в лучшем положении{847}. На партийное начальство это не произвело впечатления. Секретарь ЦИК А.С. Киселев обратился к девятому пленуму Комитета с вопросом, тем более угрожающим, что он был направлен не по адресу: «После коллективизации у вас увеличилось или уменьшилось количество скота?»{848}Количество скота безусловно уменьшилось, и Киселев дал ясно понять, кто будет нести ответственность, если эта тенденция сохранится: «Для того, чтобы не было в дальнейшем перегибов в районах Крайнего Севера, я просил бы вас, товарищи, тщательно продумать все последние мероприятия нашей партии и правительства»{849}.
Руководители Комитета Севера перевели дух и возродили старые призывы к максимальной осторожности, вниманию к местным особенностям и поддержке традиционного северного хозяйства{850}. Некоторые из самых ярых коллективизаторов были уволены или арестованы, а в двух округах, особо упомянутых в резолюции, проведение коллективизации было приостановлено: Таймыр «почти отказался от борьбы с кулачеством», а на севере Европейской части России, по словам одного ненца, «дали обратно колхозникам чумы-сани и часть оленей, стали лучше жить»{851}. Главное внимание уделялось преобразованию туземных колхозов в так называемые простые производительные союзы, члены которых могли объединять ресурсы для выполнения специфических задач, сохраняя право владения своей собственностью. С точки зрения некоторых местных чиновников, эти союзы ничем не отличались от традиционных отрядов или стойбищ, и многим «простым производителям» разрешили забрать свою собственность и возобновить прежнюю жизнь{852}. Даже кулаки могли до поры до времени оставаться кулаками. Исполком Ямальского округа объявил, что «факт наложения на хозяйство Худи Нануя, имеющего не свыше 150 голов оленей, штрафа в 6000 рублей считать левацким заскоком… граничащим с прямым раскулачиванием»{853}. В Ловозере «Канев Григорий Гаврилович в течение ряда лет нанимал батрака, что при наличии семьи из восьми человек и стада 450 голов оленей является причиной уважительной. Хозяйство Канева Григория Гавриловича отнести к числу мощных середняцких. Отобранное жилое помещение возвратить, твердое задание снять»{854}.
Однако в большинстве северных районов на резолюции партийного руководства и призывы Комитета Севера мало кто обращал внимание. Прошел год, прежде чем руководство Остяко-Вогульского округа откликнулось на кампанию формальным декретом собственного сочинения, а колхозы в Северной Якутии ничего не слышали о переменах политического курса вплоть до зимы 1933/34 г.{855} Процесс обобществления домашней утвари и бытовых занятий был запущен в обратном направлении, но при явном нежелании возвращать владельцам «основные средства производства»{856}. Выполнение плана оставалось основной задачей, и чиновники всех уровней, хотя и осуждали уклоны, продолжали давить на своих подчиненных, требуя больше пушнины, рыбы и оленей. А при отсутствии денег и товаров для обмена принудительная работа в колхозах и ограбление «кулаков» оставались единственно надежными способами получения туземной продукции. Как местные администраторы, так и центральные наркоматы продолжали политику высокого налогообложения, твердых заданий и штрафов. Даже правительственное постановление 1932 г. о «революционной законности», широко пропагандировавшееся Комитетом Севера как прямое указание положить конец подобной практике, не возымело почти никакого действия{857}. Комитет оставался бессильным, а те немногие правительственные обвинители, которые доезжали до Крайнего Севера, всецело зависели от людей, которых им полагалось образумить. Как писал Скачко, «судебные работники в материальном отношении, в снабжении, в жилом помещении и в средствах передвижения находятся в зависимости от хозорганизаций… Попробуйте после этого требовать от судьи, чтобы он был строгим, беспристрастным и нелицеприятным по отношению к работникам того учреждения, которое его кормит и содержит на квартире»{858}.
Действительно, многие судьи пытались помочь своим хозяевам в работе по заготовкам — и заодно принять участие в нехитрых местных забавах. В Остяко-Вогульском округе судья Курдюков в сопровождении друзей-«кулаков» отправился в таежный поселок Аган, чтобы расследовать дело о невыполнении плана группой хантских рыбаков:
Подъезжая ночью к местечку по реке на лодке, судья вместе с кулаками решили попугать население и организовали стрельбу дробью по воде, от чего создавалось впечатление пулеметной стрельбы. Несколько выстрелов они произвели и по берегу. На берегу они раскинулись цепью. Туземное население Агана, подумав, что это наступают какие-то банды, испугалось и ушло вглубь тундры{859}.
Не застрахованные от «нарушений революционной законности», но избежавшие тягот коллективного быта, туземные колхозы являлись формой мобилизации рабочей силы для выполнения плана. Как и прежде, «план, по мере прохождения его от центра к периферии, рос как снежный ком и доходил до своего непосредственного исполнителя — колхоза или единоличного ловца — в виде задания, совершенно немыслимого к выполнению»{860}. В 1932 г. Нарымский округ получил плановое задание сдать 80 000 ц рыбы и спустил его на места, увеличив до 110 000 ц. Остяко-Вогульский округ добавил 10 000 ц к плану на 1934 г. Даже там, где на туземную продукцию не было спроса (как в случае со шкурами и жиром морских млекопитающих на Чукотке) и, следовательно, не было давления из центра, местные чиновники зарабатывали на жизнь, придумывая свои собственные фантастические планы{861}.
Там, где давление было сильным, как, например, в рыбной ловле, годовые планы выполнялись приблизительно на 50%, поэтому, когда вооруженные правительственные агенты забирали то, что причиталось государству, они забирали все{862}. Для многих туземных рыболовов возражения против такой коллективизации были возражениями против голода. Коряки из Малой Итканы заявляли: «Если все мы будем работать в артели, то некому будет для себя нерпу и рыбу добывать». Их соседи из Таловки выразились еще прямее: «Нам колхоз организовать здесь никак нельзя, т.к. у нас у всех дети»{863}. Поскольку у оседлых групп выбора не было, многие посылали нескольких рыбаков на колхозную барщину, пока остальные работали на свою общину{864}. Те, кто сочетал рыболовство с оленеводством, могли либо отказаться от рыболовства, как более коллективизированного, либо рассматривать его как сезон работы на русских{865}. В таких обстоятельствах улов продолжал снижаться прямо пропорционально применявшемуся давлению. С 1931 по 1933 г. заготовки рыбы в Обско-Иртышском бассейне упали с 24 000 т до 16 000 т, а на Камчатке улов снизился почти наполовину, достигнув катастрофического показателя в 2000 т{866}.
В большинстве владельцы крупных оленьих стад были предоставлены самим себе. За пределами относительно доступной территории проживания европейских ненцев доля коллективизированных хозяйств народов тундры оставалась очень низкой. В целом около 10% оленей принадлежали колхозам и 8% — совхозам{867}. Многие из этих колхозов и совхозов существовали, только на бумаге, и редкие визиты коллективизаторов сводились к «раскулачиванию без коллективизации»{868}. По словам одного такого коллективизатора, «нас часто ругают, требуют сведений по различным формам. Вы не учитываете, что мы по 4—5 месяцев не видим [кочевых туземных] колхозов, а потом, когда они придут, то нужно сводить этот баланс, а его, конечно, трудно сводить. Эти люди не имеют письменности, по-русски не говорят, а все надо записывать по-русски»{869}. В большинстве туземных колхозов не было ни счетов, ни счетоводов, ни постоянных контролеров из числа некоренного населения. Не всегда было ясно, что именно делает их колхозами{870}.
Наиболее перспективных колхозников можно было найти среди пастухов, которые лишились своих оленей{871}. Они не могли откочевать, зависели от русских товаров и были легкой мишенью для угроз. Некоторые приветствовали коллективизацию, очевидно, потому, что понимали ее как безвозмездную помощь от русских{872}. Поскольку те, кто мог внести в общий котел что-то существенное, были экспроприированы как кулаки, новые колхозы состояли почти исключительно из безоленных оленеводов, которым было нечего терять. Такие «карликовые колхозики», как выражался Скачко, могли жить только на государственные кредиты (отобранные, в свою очередь, у «кулаков»){873}. Члены колхозов смотрели на новое имущество как на подарок или ничейную собственность и обращались с ним соответственно. Каждый заботился о своих собственных животных, в то время как «за “казенными” оленями, полученными в кредит, не было надлежащего ухода, их поедали самым беззастенчивым образом, причем… колхозники ни за что не хотели согласиться, чтобы съеденные олени шли в счет зарплаты за трудодни»{874}. Местные чиновники также приложили руку к сокращению поголовья скота, продавая большое число животных на мясо и используя важенок для перевозки тяжелых грузов. Крупные стада, которые прежде принадлежали раскулаченным оленеводам, дичали и бродили по тундре без присмотра{875}. Не хватало и людей. Один колхоз прекратил свое существование, потому что все оленеводы сидели в тюрьме, а другой не смог выполнить план, потому что «последних членов колхоза отправляют на курсы»{876}. Отчаянные просьбы о помощи, исходившие от председателей колхозов, которые серьезно относились к своим обязанностям, либо игнорировались, либо интерпретировались людьми с весьма расплывчатыми представлениями о том, как полагается управлять колхозом. По словам одного такого председателя,