– Ревун! – скомандовал он и стремительно мягкой, флотской походкой, легкой и цепкой, побежал вверх по трапу на ходовой мостик, где командир корабля, судовой комитет и делегаты Румчерода склонились уже над развернутым планом города, прикладывая к нему масштабную линейку и готовясь к пристрелке.
Родион Жуков был еще на половине трапа, как взревела мрачная сирена корабельного ревуна.
– Огонь!
Ударило башенное орудие и ослепило, как будто из его поднятого ствола выдернулась и улетела простыня ослепительного пламени.
Дрогнул рейд.
И первый пристрелочный снаряд потек над городом с напористо-вкрадчивым шорохом, с шелестом, со звуком токарного станка. С кажущейся медлительностью снаряд двигался по своей траектории, и в городе под ним все смолкло, прислушиваясь к его грозному полету.
Прислушивался Гаврик, приподняв голову от сугроба на углу Пушкинской и Троицкой; прислушивался Терентий; прислушивался Василий Петрович, перевязывая раненых в аптеке Гаевского на Садовой; с ужасом прислушивались гайдамаки, один за другим отступая цепочкой к вокзалу; прислушивался генерал Заря-Заряницкий, стоя во весь рост в холодном мраморном вестибюле штаба и рассматривая себя в сумрачном штабном зеркале; прислушивался Петя, высунувшись по пояс из люка бронепоезда, который, осторожно попыхивая и постукивая на стыках, пробирался по окружной железнодорожной ветке между Одессой-товарной и Одессой-сортировочной.
Снаряд невидимкой убежал по дуге куда-то за город, стих, и сейчас же послышался глухой, расползающийся грохот чудовищного разрыва в районе за выгоном Ближних Мельниц, возле двенадцатой станции, в гайдамацких тылах.
Едва смолк грохот разрыва и сигнальщики на крыше городского театра отмахали своими флажками, как ударил второй выстрел на "Ростиславе", и новый снаряд пошел высоко над городом.
Пристрелка шла медленно, обстоятельно. Казалось, между двумя выстрелами лежит вечность. После каждого разрыва все гуще и чернее становилось облако на окраине города.
Мучительно долго тянулся этот короткий зимний день.
Наконец стемнело.
Теперь военные корабли уже били на поражение по всем целям, нанесенным красным карандашом на плане города.
Город гремел, вспыхивал, дрожал.
Наступила ночь.
34
БРОНЕПОЕЗД "ЛЕНИН"
Черный ветер дул с моря.
Он уже не был таким ледяным, режущим, как накануне, но все же Петя, Колесничук и Перепелицкий, которые вот уже двое суток не выходили из башен бронепоезда, озябли до костей и для того, чтобы хоть немного согреться и отдышаться на свежем воздухе от пороховых газов, влезли на паровоз и стояли там, держась за поручни и поворачиваясь то спиной, то грудью к горячему котлу.
Пользуясь отбоем, команда бронепоезда тоже вылезла из холодных башен и казематов и, по примеру своего начальства, облепила паровозный котел, его жаркое железное туловище.
Бронепоезд стоял на переезде против Чумки, между водопроводной станцией и вторым христианским кладбищем.
Наблюдатели и телефонисты были высланы в сторону от железнодорожной линии по направлению к фонтанам с тем, чтобы засечь новые цели.
Вокруг было темно, тихо.
Изредка из паровозного поддувала падали угольки, и тогда рельсы и шпалы ненадолго озарялись рдяным светом. И каждый раз, как падали угли, Петя стучал кулаком в окошечко машиниста и простуженным, еле слышным голосом кричал:
– А ну, вы, там, железнодорожники, Викжель, прикройте поддувало! Сколько раз вас просить?
– Ты их не проси, а ты командуй, – ворчал Перепелицкий. – Тоже мне прапорщик, интеллигент!
– Подпоручик, – поправил Петя.
– Одна сатана.
– Жора, объясни этому типу разницу, – пожимая плечами, сказал Петя, обращаясь к Колесничуку, уткнувшему свой длинный нос в наставленный воротник полушубка.
– А хиба ж вин шо небудь тямит – цей нижний чин, серая порция, – сказал Колесничук. – Деревенская темнота. А ще называется комиссар!
Пока Колесничук служил у гайдамаков, он из чувства протеста говорил по-русски, но как только перевелся в Красную гвардию, то из того же чувства хохлацкого упрямства старался говорить "на мове", в особенности в тех случаях, когда хотел быть язвительным.
– А вы кто такие против меня? – молодцевато спросил Перепелицкий, становясь боком и подкручивая усы.
– Во-первых, мы против тебя офицеры, ваши благородия, и ты перед нами должен стоять, как полагается по уставу, каблуки вместе, носки врозь, руки по швам, – сказал Петя, играя глазами.
– Мы таких офицеров в два счета отправляли на фронте в штаб Духонина, а здесь – на "Алмаз" и головой в топку.
– Таких, да не таких, – сказал Колесничук, – то были золотопогонники, кадровики, а мы с Петей красные командиры, служим пролетарской революции.
– Ну когда так, то давай закурим, – ответил Перепелицкий и вытащил из голенища свой знаменитый кисет, вышитый руками Моти, предмет восхищения и зависти всего бронепоезда.
– Табачок фабрики Асмолова, дерет глотку здорово. Налетай, офицеры!
– Только приказываю курить аккуратно и огонь прятать в рукав, – строго заметил Петя.
– Слушаюсь, ваше благородие! – вытянулся Перепелицкий.
Ему нравилось, что в бронепоезде, где он комиссаром, подобрались такие подходящие командиры, хотя и бывшие офицеры, но ребята славные, в особенности Петька Бачей, бывший Мотин кавалер, что, с одной стороны, немного мучило ревнивого Перепелицкого, а с другой – непонятным образом как бы слегка льстило его самолюбию: дескать, у его Мотички такой интересный кавалер из бывших офицеров.
Перепелицкий этим немного бравировал и даже позволял себе иногда при случае заметить вскользь:
– Это командир нашего бронепоезда, прапорщик Бачей Петя, кавалер моей Матрены Терентьевны, конечно, бывший!
Простой и добрый малый Колесничук, назначенный помощником Пети, а также командиром пехотного десанта, пришелся по душе всей команде бронепоезда, в особенности Перепелицкому.
В свободные минуты Колесничук и Перепелицкий весьма красиво и чувствительно "спивалы у двох" украинские песни.
В бронепоезде царила атмосфера семейная, так как почти вся команда состояла из рабочих с Ближних Мельниц, знакомых Пете еще по хутору Васютинской.
Машинистом бронепоезда был тот самый старичок железнодорожник, который в прежние времена захаживал к Терентию на партийные собрания прямо с дежурства вместе со своим фонарем и сундучком.
Воевали весело и зло, все время потихоньку двигаясь вокруг города, переходя с ветки на ветку, – поддерживали огнем из своей пары трехдюймовок отряды Красной гвардии и матросов.
Регулярной связи со штабом Красной гвардии не было, и действовали большей частью на свой риск и страх: высылали собственных телефонистов и наблюдателей, а то и просто били прямой наводкой по крышам и колокольням, где жупанники и юнкера выставили свои пулеметы. Город знали как свои пять пальцев, потому что почти все были местные, одесситы, и стреляли наверняка. Цели не записывали и не слишком надеялись на угломер, а Петя просто командовал, высунувшись из люка:
– А ну-ка, Гриценко, дай раза два бризантной по колокольне Андреевского монастыря, а то, сдается мне, там они опять поставили свою машинку.
Или кричал, стоя на контрольной площадке с биноклем в руке:
– Взводом! По Новорыбной, угол Ришельевской, против Александровского участка, недалеко от иллюзиона "Двадцатый век", по скоплению юнкеров два патрона беглых, гранатой, огонь! Первое! Второе!
И наводчики, одесские парни, коренные черноморцы, очень хорошо понимали его: они быстро отмечались по какой-нибудь знакомой трубе или тополю, ставили прицел и азартно палили, причем почти никогда не мазали.
Несколько раз бронепоезд попадал в засаду под кинжальный огонь вражеских пулеметов, но спасала хорошая, на совесть приклепанная броня.
Потеряли всего лишь шесть человек убитыми и ранеными из числа десантников, не успевших перейти с контрольной площадки в блиндированный каземат.
Один раз десантники под командой Колесничука ходили в атаку на отделение юнкеров, окопавшихся возле станции Одесса-сортировочная, выбили их из окопчиков, взорвали небольшой склад боеприпасов, который они охраняли, и быстро вернулись назад, приведя десяток пленных – насмерть перепуганных мальчишек – юнкеров и гимназистов в своих светлых шинелях и верблюжьих башлыках.
Отобрав у них винтовки, подсумки, башлыки, сорвав погоны и кокарды, переписав их фамилии в полевую книжку и собственноручно набив им морды, Перепелицкий велел им отправиться по домам и сидеть там под юбкой у мамы, предупредив, что если кого-нибудь из них поймает еще раз, то чтобы тогда не плакали и не пускали сопли, потому что все равно не поможет.
При этом Перепелицкий так свирепо, изобретательно и надрывно ругался, что Петя сказал, поморщившись:
– Ну, Аким, ей-богу, как тебе не совестно… На что Перепелицкий гаркнул: