рученьки тянет…
Лукерья давно оставила блюдо в покое, от нахлынувших воспоминаний пришлось промокнуть полотенцем глаза.
Щур глубоко вздохнул.
— Яр из дуба младенца вынул и мне подает: «Вот наш первенец!» — говорит. Ты б видел, как у него мордашка гордостью светилась! Я снова думала, что сон это, что мне всё снится. А Яр мне его в руки сунул, а младенец тяжелый такой оказался, гугукает весело, ножками сучит, за меня хватается — только тогда я и поверила, что не сплю… Вот только Тишка постоянно пытался в лес удрать. Он быстро рос, как на дрожжах. На третий месяц на ножки встал. Ох, намучилась я с ним тогда… Я потому имя ему выбрала такое несуразное — Евтихий! Он его до сих пор не признает, только если Тишкой называть. Яр однажды унёсся куда-то на край своих владений, всё расширял своё царство, всё делами был занят. А я одна с Тишкой осталась в нашей прабабкиной избе — Яр тогда еще мне терем не построил, дворец свой растил... То ли готовила я тогда, то ли постирушкой занималась. В общем, не доглядела — убежал мой мальчик в сторону леса. Я спохватилась, кинулась искать, звать. А как звать-то — не знаю! Имя ему мы тогда еще не выбрали, всё ссорились с Яром: я просила, чтобы он, как положено, в честь своего отца сына нарёк. А он упирался, требовал, чтобы я сама придумала. Ну, так вот: прибегаю к опушке, а сынок-то мой уже на дерево залез. Я зову спуститься, а он не слышит. Я пригляделась: а он уж головой в дерево врос. И смех его слышу — веселый, радостный. А ветки его по спине гладят, приглашают дальше забираться, глубже. Веришь, Щур, меня словно кипятком окатили. Не знаю, как сердце не разорвалось. Я скорее домой бежать, там всё перевернула, нашла прабабкины святцы. Открыла тогдашний день, ткнула пальцем в страницу, читаю: и смех, и грех! Акакий, Горгоний, Исихий, Евтихий. Ну, думаю, значит быть сыну Евтихием. Он мне, к слову, потом не раз пенял — нашел ту самую страницу, указывает: «Вот не прочитала строчкой ниже! Назвала бы меня хоть Смарагдом, всяко лучше!» А я что? Я торопилась, думаю: вдруг не успею, вдруг не смогу назад своего сыночка вернуть, перестанет он быть человеком, сделается дуб дубом! Подхватила книгу — и назад к опушке. Уже сына не вижу среди зелени. Ору дурниной: «Кровинушка ты моя, отзовись! Я ж тебя под сердцем носила, как тебе не совестно меня оставлять тут одну! Нарекаю тебе имя: Евтихий! Святой мученик Евтихий, услышь меня, помоги дитя вернуть!..» И книгой по всем стволам стала стучать, вроде как благословляя.
Лукерья улыбнулась невесело.
— Напугал он меня тогда. И не меня одну — Яр прилетел тут же. Но Тишка уже от дерева отлип, вниз слез, ко мне на руки забрался. Гладит меня по голове, извиняется, обещает больше не безобразничать. А я реву в три ручья… Оказалось, Яр иногда водил нашего сына в дубраву, к тому дереву, чтобы силой от корней подпитать, чтобы здоровым рос. Тишка поиграл бы с Лесом и назад вернулся бы… А я-то не знала. Мне они ничего не говорили.
Она помолчала, с грустью глядя в давнее прошлое. Добавила:
— Слава богу, младшие меня так не пугали. Да ты сам знаешь, ты же роды принимал. Яр тогда разволновался страшно, аж сам предложил тебя позвать. Он в то время просто несносный сделался и растолстел, будто сам ходил беременный! — она рассмеялась, вспомнив изменившуюся до нелепости фигуру мужа.
Щур прикрыл глаза дряблыми веками. Пожевал вялые губы. Проскрипел:
— Двойняшки тебя не напугали. А вот меня до первой седины довели.
Лукерья подняла на него взгляд. И без просьб он заговорил:
— Ты и вторую свою беременность грозила сбросить. Тем более двойня получилась, вдвойне тяжелее носить.
— Поначалу, — согласилась Лукерья с тревогой. — Но потом-то всё хорошо у меня было.
— У тебя, — эхом повторил Щур. — Яр не позволил детям тебя покинуть. Он усыпил тебя и при мне забрал одного из младенцев, самого хилого и слабенького. Мальчонку. Драгомира.
— Как это — забрал? — холодея, спросила Лукерья.
— Так вот и забрал, — не шутил колдун. — Но в дерево помещать не решился. Помнил, как тебя Евтихий напугал своей тягой к Лесу. Яр и сам с Тишкой намаялся, пытаясь объяснить неразумному дитятку, что он должен жить собственной жизнью, а не стремиться сделаться частью Леса, не раствориться в нём, аки бесплотный дух-хранитель.
— Не может быть, — побелевшими губами прошептала Лукерья. — Я не знала… Мне ничего не говорили…
— Чтобы с младшими подобной тяги не повторилось, — продолжал Щур, — твой муженек привязал их к вам двоим. Не просто к утробе — к сердцу, к разуму. К тебе Миленку, к себе Драгомира. Милка в тебе хорошо прижилась, больше не капризничала. А вот Драгомир изнутри выжигал своего папку, до того не хотел жить, так стремился уйти на ту сторону. Яр крепился изо всех сил, скрывал от тебя, как его крутит. Растолстел, говоришь? Как хворостинка отощал, только глаза в темных кругах да округлившийся живот — вот и весь царь Леса.
Лукерья кивнула, припоминая. Она была ослеплена собственным счастливым бременем. Да еще Тишка отвлекал, о нем заботиться надо было, пусть к тому времени он выглядел подростком, вымахал выше матери, а разумом оставался наивным ребенком… Она совершенно не обращала внимания на мужа, тот же пользовался любым предлогом, чтобы убежать из ее терема и запереться в своем дубравном дворце. В одиночестве, не подпуская к тайне своего недомогания никого из лесной свиты.
— Уж не знаю, на что в конце концов решился Яр, он мне так и не признался в этом своем