Так думал Крылов, лихорадочно пытаясь сформулировать, почему же он попался. Похоже, что с ним, вопреки его желанию, то есть насильственно, случилось нечто подлинное. То, что раньше, вероятно, случалось со многими людьми и было явлением того же порядка, как и происходившие совсем в глубокой древности превращения, воскрешения и полеты на пыльных персидских коврах. Со стороны Крылова было абсурдно так привязываться к женщине, не слишком красивой, капризной, угрюмой, – тем более буквально выхватывать ее из толпы, будто бог знает какое сокровище. Радость его была в одних воспоминаниях о Тане: он почему-то отставал от себя, от собственной реальности на несколько дней. Чтобы быть счастливым, ему следовало все свои дни сделать одинаковыми, то есть жениться на Тане и вести абсолютно размеренную жизнь, сегодня как вчера. Вместо этого он потребовал (от неизвестной, по-видимому, небесной инстанции), чтобы в его персональном случае непроверяемое подверглось проверке. В результате в жены ему достался призрак.
Поскольку на территории, освобожденной от присутствия Бога, ничего не происходило, то единственным событием этого вечера оказался сон Крылова. Ему приснилось головокружительно глубокое горное ущелье с отвесными, словно железными, скальными стенами; по дну его, подробному, будто живая карта, несся с гулом курьерского поезда зеленый поток, пыливший тучами воды и пахнувший вином. Стоило наклониться чуть пониже, буквально на десять сантиметров, как отдаленный шум воды внезапно делался слышней: голову буквально охватывал ахающий грохот, и благоухание ущелья поднималось вместе с тончайшей, очень холодной пылью, что ложилась на лицо, будто влажный марлевый компресс. Бездна манила – сильней, чем та, что открывалась с вершины прекрасной «поганки»; высота прохватывала, и в животе порхали мотыльки.
Рядом с Крыловым стояли и сидели какие-то люди (сбоку, неотчетливо, был как будто силуэт разбитого автобуса); постепенно, точно звери к водопою, они подкрадывались к самому краю обрыва. Чтобы не броситься вниз самому, каждый снимал и швырял на прокорм глубокому прельстительному воздуху какие-то вещи: в бездну, кувыркаясь, летели кейсы, ботинки, мобильные телефоны, скользили, словно приветствуя по очереди правую и левую скальные стены, темные шляпы. Но ни одна из брошенных вещей не достигала дна: уже почти исчезнув, остро вспыхнув на солнце, они ныряли в синюю тень и там, показавшись напоследок, исчезали, точно их растворяла сама высота, сама непостижимость падения, додумать которое было невозможно.
Крылов, как другие, кинул вниз, едва не покачнувшись вслед за нею, тяжелую сумку, содрал с запястья сопротивлявшиеся, будто скорпион, железные часы. Сокрушаясь, что у него по сравнению с попутчиками очень мало вещей (во сне все это было логично и сопровождалось каким-то квакающим закадровым комментарием), он выпутался из старых, никуда не годных пальто и пиджака, из-за пустоты карманов странно и легко отдававших новизной. Проследив падение своей одежды, полоскавшейся, точно ее постирали, в восходящих и опадающих воздушных потоках, Крылов обратил внимание на то, что многие люди вдоль обрыва следуют его примеру. Иные уже разделись до трусов и напоминали купальщиков, готовых окунуться в озеро дивного воздуха. Сопротивляясь зову пропасти, они цеплялись друг за друга или ложились плашмя, буквально лепились к скале – твердой, надежной, а все-таки покатой; их незагорелые тела, покрытые мурашками и прилипшими камешками, дрожали среди трепета редкой травы, из которой ветер вычесал все, кроме нитяных сверкающих стеблей.
Вот, полоща штанинами и сыпля монетами, в пропасть полетели чьи-то серые, сильно измятые брюки. Присмотревшись, Крылов увидел, что и на противоположном краю провала творится то же самое: откуда-то взявшиеся люди – гораздо более близкие, чем гравированные кустарники и миниатюрное овечье стадо, стекавшее, будто овсянка с края кастрюли, на берег кипящего потока, – стаскивали, швыряя ее от себя и даже подбрасывая вверх, разноцветную одежду, ложились голыми на влажно блестевшие, словно бы жирные камни. Теперь уже оба края пропасти напоминали пляж; то тут, то там маячил широкобедрый женский силуэт, пытающийся сжаться в комок. Вдруг неподалеку началась какая-то нелепая возня, похожая на спаривание жуков: сперва покатился, ударяясь о скальную стенку, будто первобытный прообраз колеса, округлый каменный кусок, а потом один из двух дерущихся, сильно замахав руками, точно пытаясь уплыть на спине, оторвался и стал уменьшаться, сверкая белизной и растворяясь, словно высыпанная в воду ложка сахарного песка. Крылов, будучи во сне всеведущим, догадался, что произошло: те, у кого не осталось вещей, чтобы сбросить их вместо себя в чарующий провал, сообразили, что для этого вполне подходит зазевавшийся сосед. И уже туманные попутчики Крылова, отчужденно рассредоточившиеся, чтобы каждому быть наедине с очарованием пропасти, снова стали собираться вместе; вот полетели, близко к солнечным стенам, две, три, четыре нелепые куклы – одни безвольные, другие с каким-то остатком дергающейся жизни; те, кто не успел сорвать с себя одежду, были как флаги.
Между тем прельстительное дно ущелья, заполняемое выпуклым солнцем, словно кто проводил ему пальцем русла и озерки, оставалось невинным – не запятнанным ни одним из сброшенных сверху предметов. «Оркестровая яма мирового театра», – произнес над ухом Крылова закадровый голос; и действительно – призывы бездны внезапно усилились, будто в ее беззвучную музыку стройно вступили новые инструменты. Сдерживая ликование поджилок, Крылов гляделся в эту вечность, где над рекой, далекой, будто реверсивный след от самолета, стояла лиловая грозная радуга, с ярким, как при солнечном затмении, золотистым ободком. Он не заметил, как к нему подобрались. Полуголый толстяк, осторожно несший свой приятный, словно шелком вышитый животик, увидел, что обнаружен, и набросился на Крылова с отчаянным хохотом, больно раня сырые ноги об острые камни. Он оказался холодный, как лягушка; играя бледными глазами, он словно пытался посадить Крылова на землю. Но когда Крылову показалось, что он уже практически вывернулся из скользких объятий противника, подошвы его не нащупали опоры – и под ним, как граната, рванула пустота.
***
Корундовая речка встретила экспедицию пронзительным холодом. Поток, сжимающий ноги в резиновых сапогах, хватал за самые кости, все зеленое по берегам казалось синим; снежники на призрачных вершинах, бывшие в прошлом году слепыми пятнышками на большом и солнечном воздушном зеркале, теперь лежали плотно. Анфилогов, оставшийся без свитера, немедленно простудился; он механически шагал по скрежещущей гальке и скользким корням, а голова его в пропотевшей вязаной шапке словно плыла отдельно, и в ней гудела мощная электростанция.
Много месяцев профессор вглядывался в изображение корундовой речки на карте и знал его лучше, чем трещину в собственном потолке. Реальность, однако, не совсем совпадала с представлениями Анфилогова. Все обнаруживалось ровно там же, где было в прошлом году; так же распределялись по берегам заветренные скалы, покрытые лишайником, похожим то на медную прозелень, то на светлые пятна птичьего помета; так же тянулись длинные галечные отмели, где по утрам побелевшие камни слипались от холода, будто леденцы. Хитники чувствовали себя хозяевами, которые вернулись в дом, где без них ничего не происходило. Одновременно у Анфилогова было странное ощущение, будто на корундовой речке побывал кто-то посторонний.
Экспедиция двигалась, не задерживаясь для промывки породы и сбора образцов. Однако путь оказался намного длиннее и утомительнее, чем рассчитывал профессор. Казалось, распадок накренили: речка, прибавив воды, шибче заскакала по камням, перекаты опухли; хитники, пробиваясь в верховья, по направлению к той особенной складке, где горизонт, как воротник, был застегнут не на ту пуговицу, все одолевали непонятную крутизну, согнувшись пополам под весом рюкзаков.
Теперь продовольствия у экспедиции было более чем достаточно. Но горные духи проявляли свое присутствие: хитникам вот уже неделю не удавалось поесть горячего и просушить носки. Каждый раз старательный Колян набирал в подсохшем ельнике хорошего, трескучего сушняку, складывал его по правилам и высаживал туда, как птичку в клетку, живой горячий огонек. Но как только пламя, скомкав растопку, начинало вылизывать дымные попискивающие ветки, вдруг откуда-то снизу, точно из ракетной дюзы, вырывался бледный огонь – и вода в котелке, только-только начинавшая кипеть, моментально превращалась в ноздреватый лед, похожий на кусок Луны. Лютой стужей задувало от магниевого белого костра, в котором обгорелые ветки схватывались, как железная сварная конструкция; все вокруг становилось будто черно-белое кино, прутяные березы искрили, словно оголенная проводка, а мерцающие точки на изображении были снегом, сухим и грубым, выделявшим при попадании на кожу ядовитые капли.