решил Осип, — дать надо деньжонок. Здесь не прогадаешь».
Игнашка, повалив соху набок, взглянул на Татарина и понял: уговорил. Переступил лаптями по траве и возликовал душой. А всего-то и хотел мужик жить неголодным. И вот окреп надеждой. Но тут словно знобящим ветерком потянуло на него. Надежда — что свечи пламя. Разгорится, а сквознячок хватит, и упадёт огонёк. Вспомнил Игнашка Варварку, и нехорошо ему сделалось. «А вдруг боярин-то про рубль помнит?» — мелькнуло в голове, и недоброе предчувствие обожгло мужика.
13
Степан же про Варварку, про опасные разговоры забыл думать. Его отцы монастырские так спрятали — не то что боярину, не сыскать и черту. Вот тебе и отцы, молящиеся за грехи наши. А ты подумай: кто прятать умеет — тот и воровать горазд.
Угрюмый монах завёз Степана в памятный день за какую-то горушку, сипло сказал:
— Слазь, приехали.
Степан огляделся: редколесье, и ни овина, ни избы, ни какого другого жилья. А монах, кряхтя, уже слез боком с телеги и, сведя лошадёнку с дороги, привязал к осине. Вожжи перехлестнул через сук, затянул крепко узлом.
— Слазь, слазь. — Оглянулся, повторил ворчливо: — Слазь, божья душа.
Степан осторожненько, с опаской сполз с телеги. В голове нехорошее: «Прибьют здесь, прости господи, никто и не услышит. Самое глухое место». Монах пугал — больно звероват образом да и непонятный молчун. Но монах, даже не взглянув на него, отвёл ветви орешника и шагнул за обочину. Степан несмело пошёл за ним.
Монах ломился сквозь кустарник что медведь. Тяжёлый был дядя, и ветви под ним трещали с хрустом. Плечи широки у монаха, голова угнута. Лапищами, сразу видать, нелёгкими хватался за сучья. Такой голову свернёт набок — не ворохнёшься. Степан тайно от монаха перекрестился: «Господи, спаси меня, грешного. Не дай погибнуть безвинно…» Ветви хлестали по лицу.
Но зарослью шли самую малость. Степан по-настоящему и напугаться не успел. Кустарник расступился, и открылись уходящие до окоёма луга. Разом распахнулись — глаза не достают.
Монах остановился, потёр ладонью зашеину, обсаженную комарами, оборотился к Степану, и тот увидел — лицо у монаха мягкое, глаза ясные, как у мальца. Пугаться-то было нечего.
— А-а-а, — раздвинул толстые губы монах, — господи… Места-то какие… Райская обитель…
Всю дорогу молчал, невесть почему хмурясь, и тем пугал Степана, а тут заговорил:
— Лошадок здесь держим. Угодная богу животина. Телегу на дороге оставил, потому как не любят шуму. Человек-то придёт сюда в райские, прямо сказать, кущи, а пахнет мерзостно, суетлив без меры, криклив без причины. Лошадки того не терпят. — И ещё раз повторил: — Истинно божья животина.
И оборотился вновь к лугам. Даже тяжёлые руки поднял, расставил, словно бы охватить хотел необъятный простор или показать Степану — вот-де ширь!
А луга и впрямь были сказочные. Ещё не зацвели — время не пришло, — но уже поднялись мощным травостоем, ложившимся под ветром. И так сильны были травы, так напитаны влагой, животворными соками земли, что, уступая ветру, ложились упруго и гибко всей жемчужно-зелёной грудой и тут же поднимались во весь рост, с тем, чтобы вновь, лоснясь широкими стеблями, поклониться взрастившему их солнцу. И каждая травинка, былка невесомая, казалось, пела под ветром какую-то неведомую песню. Нельзя было выделить в необыкновенном хоре отдельные голоса, разобрать слова, но явным было одно — то песня радости жить под необозримым куполом неба, вставшим над землёй синью несказанной красоты.
— Посчастливилось тебе, раб божий, — сказал монах Степану, — у коников будешь. Обвеет тебя здесь, мерзостное повыветрит, и лошадки признают.
Вдохнул всей грудью травный настой, сказал твёрдо:
— Пошли.
И широко пошагал по луговине, поширкивая рыжей, выцветшей рясой по высокой траве.
«А и впрямь, — подумал Степан, — место красное».
И послушно заспешил за монахом.
14
Вот так-то жизнь распорядилась с двумя мужичками, что вышли из подмосковного леса. Вроде бы грозили им чёрные сосны и низкое небо, ан нет — рассвело, заулыбалось впереди. А вот у третьего дружка — Ивана-трёхпалого — по-иному завилась судьба. Ну да он сам её искал.
Воровскую ватажку сбил Иван и сел в лесу. Среди топких болот, на островке. Чтобы попасть на островок, надо было знать особую тропинку, а так не пройдёшь. Шагни неверно, и ух — с головой в бучило. Барахтайся не барахтайся, а не выберешься. Лучше уж силы не тратить, а ключом опуститься на дно. Топь тяжко дышала ночами, вздыхала, хрипя, стонала, будто хотела рассказать, каясь, скольких задавила на своём веку. А, думать надо, на дне её лежало немало людишек. И попали они туда по-разному, но, знамо, не по своей воле. Туман плыл над болотами — белёсый, густой, вонючий. Не приведи господи заплутать в такой сырой падере[56].
Буль-буль-буль… — всхлипывала топь, и жутко было слушать её непонятные слова.
У-ух… — вздохнёт кто-то.
Тсс… — простонет другой.
И опять — буль-буль-буль — будто за горло взяли жёсткие пальцы, сдавили, и дышать уже нечем…
Мужики попались Ивану смирные, баловать непривычные по лесам. Таких подбить на воровство — не пиво заварить. Однако Иван расстарался, и мужики пошли на лихое дело. Слов покорявее да послезливее нагородил. Мужиков мукой прошибло от великой жалости к себе, и не захочешь, а пойдёшь и стукнешь обушком в темя не того, так другого, кто жизнь твою затеснил, заел, замордовал. Что другое, а жалеть себя люди умеют, растрави только. Так больно в груди засосёт, так защемит: обижен, обижен, со всех сторон обижен. Осатанели мужики. Поглядывали волками.
Сам Иван за время сидения в лесу будто бы подсох, подобрался жилистым кулаком, вёрткий стал, гибкий, шёл меж деревьев и плечами поигрывал, улыбочкой светился. По-настоящему, казалось, только и зажил. На Москве — что уж там — шалости были одни. Здесь, в лесу, поспело его дело.
— Пчёлка взяток тяжко несёт, а медведь придёт — враз приберёт, — говаривал. — Так-то, ребята. Уж мы своё… — И грозил кулаком.
На воровство выходили к вечеру, когда солнышко склонялось к закату и длинные тени от деревьев вытягивались по земле. Из логова выползали по обманному кругу, волчьей петлёй. Да ещё и потоптавшись по овражкам, да полям, по тропинкам лесным. След за собой прятали. Первым шёл Иван, прибаутками, припевочками бодрил мужиков. Те хоть и распалились от его слов, но попервоначалу постукивали у них зубки. Всё же христианскую душу загубить непросто. Молились подолгу мужики, опасаясь грешного. Кровушка-то, она кислым пахнет, конечно, но всё одно — проливать её страшно.
Мужики шли угрюмо, цеплялись лаптями за сучочки да пенёчки. Топор за кушаком, в руке кистень, а вот ходу нет. Устало шли, хотя целыми днями валялись без дела