Офицер как раз пробирался в покои.
– Вы пан Сируц? – спросил он грубо.
– Я.
– Ступайте за мной.
Я был так спокоен в совести, что этим вовсе не встревожился.
Я объявил готовность сопровождать его, но спросил только, о чём речь.
Он насмешливо ответил мне:
– Уж о том у генерала Буксгевдена узнаете.
Бюксгевден был тогда генерал-комендантом города Варшавы.
Что он мог иметь ко мне? – я не понимал. Мне подали плащ; даже не прощаясь с Манькевичами, к которым через пару часов ожидал вернуться, я пошёл.
Офицер впереди, два солдата по бокам… Мы шли к коменданту. Я был явно арестованным. Мимовольно встреча с Миллером, неизвестно почему, пришла мне на ум.
Во дворце, который занимал комендант, так было людно, что едва для нас нашлось место. Вместо того чтобы отвести меня прямо к генералу, меня проводили в обширную комнату, в которой, подобно, как я, множество забранных разных особ сидело, стояло и прохаживалось. Я застал несколько ксендзев, несколько мещан и военных, ни одного знакомого.
Было уже довольно поздно – я сел на лавке рядом с печкой, потому что мало натопленная зала была холодной, но и печь была остывшей. Стоящая в дверях стража нас стерегла.
Ночью уже начали выводить моих товарищей, я терпеливо ждал очереди.
Меня забрали одним из последних и провели через коридор в разновидность канцелярии, в коей я нашёл сидящего на канапе с трубкой и подкрученными под себя ногами генерала. У стола при нём два урядника или секретаря молча точили перья. Один из них начал копаться в бумагах, повторяя мою фамилию. Генерал косо и дико посмотрел на меня.
– Сируц?
– Так точно…
– Поручик Дзялынского полка?
Я подтвердил.
– Участвовал в революции?
– Не отрицаю, – сказал я, – служил в войске, шёл с полком.
Начали очень подробно перечислять все мои преступления и заслуги…
– Приятель Килинского? Птенец! – воскликнул генерал.
Я смолчал.
– Ходил по клубам, по Капуцинам… и защищал господина Костюшку…
Я смолчал, уже давая ему выговориться досыта. Немного поговорив, он спросил меня, хочу ли я служить в войске её величества императрицы.
Без раздумья я ответил, что не могу.
– Да, как в революции под начальством Костюшки служил бы, а как под фельдмаршалом Суворовым, то нет… потому что ты поляк и патриот?
Я молчал, не желая его раздражать.
– У тебя есть выбор, – воскликнул он, – или в войска в той же степени, а это есть великая милость – служить в победоносном войске императрицы… или в Сибирь…
Я имел столько отваги, потому что во мне всё бушевало, что громко ответил:
– В Сибири наших уже так много, пане генерал, что предпочитаю быть с ними, чем идти в войско, в котором бы не пригодился. У меня ранена рука, солдата уже из меня не будет.
– Позвать доктора! – крикнул генерал.
Тут же один из писарей вскочил и выбежал, я стоял и ждал. Другой, тем временем, переписывал, торопясь, протокол из того, что я говорил. Генерал курил трубку и попивал чай, иногда бросал на меня взор и бормотал.
– Хороший молодец!
Эта похвала совсем меня не обрадовала. Через добрую четверть часа вошла маленькая фигурка, заспанная, красная, невзрачная, вытирающая нос рукой, от недостатка соответствующего инструмента.
– Посмотри ему руку, – воскликнул генерал.
Доктор смерил меня глазами и велел раздеться. Это продолжалось мгновение… Пуля и картуш оставили после себя такие видимые следы проникновения, что менее опытный глаз их легко мог заметить. Эта рука у меня худая до сего дня и как бы высохшая от первой раны. Её внимательно рассматривал доктор, велел ей и пальцами подвигать, вытянул, я аж крикнул от боли, над чем генерал со спутниками рассмеялись. Ревизия была окончена, доктор скребыхал себя по лысой голове, надул губы, крутил ими и, наконец подходя к столику, сказал потихоньку генералу:
– Рука слабая!
– Очень? – спросил генерал.
Он подтвердил это головой и плечами.
– Видишь, – отозвался генерал, – доктор говорит, что рука здорова. Ты лжёшь, поручик, можешь служить в войске императрицы, только не хочешь.
Я ничего уже не отвечал. Эти господа смеялись – было над чем. Доктор начал жестоко зевать, огромной красной рукой закрывая себе рот.
– Я не такой жестокий, – сказал генерал, – чтобы сразу слать в Сибирь, я тебе даю несколько дней на размышление… Как посидишь на хлебе и воде, может, разум придёт. У нас служба достойная и славная!
На этом следствие окончилось; по кивку генерала меня сразу отвели, но на этот раз в другую комнату, в которой я нашёл на соломе нескольких несчастных, как я, узников. Выискав себе место, я лёг рядом с ними. Сон, однако, вовсе не приходил… и только ближе к утру я вздремнул. Смена караула и многочисленных узников, которых офицер, пиная ногой, считал, пробудило меня от прерывистого сна. Через несколько часов потом солдаты принесли в котелке крупник, которого сами не доели, и дали по куску сухого хлеба. Мы все встали, но только один, который тут сидел уже дней десять, полакомился крупником. Остальные грызли хлеб и пили воду, которая замерзала в углу. Мы посмотрели друг на друга… Один бернардинец, несколько мещан, челядник, которого я узнал, и довольно прилично одетый старичок составляли наше общество. Около полудня зажгли в печи несколько мокрых дров, которые долго пошипели и погасли.
Дали нам ещё раз крупник с картофелем, в сумраке мы легли спать, потому что никакого света не было. Донимающий мороз пронизывал нас до костей. В печи мы, может быть, смогли бы зажечь солому, на которой лежали, но той было не много, а она представляла и постель и обогрев, потому что мы ей оборачивались.
Ночь, однако прошла в глубоком сне, сне таком крепком, что тот старичок уже из него не пробудился. Когда солдаты пришли с крупником, а он не вставал, стали его будить, снова пиная ногами; тогда только оказалось, что он не жил. Мороз ускорил его смерть.
Первой и самой срочной обязанностью наших сторожей было немедленно обыскать его карманы, снять ботинки, перстень с пальца, раздеть его до рубашки и оставить только в белье и верхней одежде. Это совершилось с такой ловкостью, поспешностью, артистичным умением и опытом, что, прежде чем мы огляделись, всё было готово.
Теперь уже мог прийти лекарь для констатирования смерти и писарь для протокола. Однако, видно, наследство умершего, так спешно присвоенное солдатами, должно было принадлежать кому-то другому, потому что секретарь неизмерно возмутился на раздевание трупа – и солдаты, оправдывая себя, указали на нас, как на виновников. Однако же на наш шумный крик