И сколько это будет продолжаться? Неужели этот взвихрившийся вал огня будет продвигаться все дальше на восток, отдаляя от нее близких людей, и планы, и мечты, отдаляя весь тот мир, без которого просто немыслимо представить себе жизнь?
Где-то за городом, быть может, в Артелярщине или у Чутова, еще гремит фронт. На залпы далеких пушек стекла веранды изредка отзываются тонким дрожащим звоном.
Гул становился все глуше и глуше. По мере его отдаления эта знакомая с детства веранда, и настороженный отцовский сад, и белая колокольня за ним — все словно утрачивало знакомый вид и представало перед Лялей измененным, каким-то чужим, будто повернулось к ней другой стороной и теперь с трудом узнавалось.
— Марко, — шептала она, глядя на ракеты, как слепая. — Неужели вы отступили надолго? Неужели вернетесь не скоро? Что же это будет? — С холодным ужасом всматривалась она в ракетную безвесть ночи. — Скажи мне, Марко.
Ее позвали из комнаты. Ляля молча прошла в темноте к дивану и примостилась возле матери.
— Какие у тебя колени холодные, — ласково промолвила Надежда Григорьевна. Даже голосом своим она словно бы кутала дочку в теплое. — И руки холодные. О чем ты все время думаешь, Ляля?..
— Мама… Мамуся!.. Ма! — Ляля вдруг прижалась лицом к груди матери. — Как мы теперь жить будем, ма?
III
А жить начинали так. Утром Константин Григорьевич встал, вышел во двор и написал на воротах мелом:
TYPHUS — ТИФ
На двух языках — по-латыни и по-украински.
— Если они догадаются, то вырежут нас на месте, — беспокоилась тетя Варя, которая всегда из нескольких возможных ситуаций склонна была предполагать худшую.
— Не вырежут, — потирал руки врач.
Он был еще довольно крепкий, с ежиком на голове, со странным взглядом — будто все время смотрел поверх очков.
— Когда зайдут и будут спрашивать вас, Варвара Григорьевна, или тебя, Надя, чем, мол, кранк, то вы молчите. Я сам буду отвечать. Я этим болванам по-латыни отвечу… Я им, негодяям, языком Цицерона скажу, кто они такие…
— Костя, перестань, — простонала жена, отворачиваясь к стене.
Сели завтракать, но и есть сегодня не хотелось. Кроме того, жаркое попахивало керосином. Соседка достала мяса на комбинате и занесла им утром. Тетя Варя ворчала: кто это додумался обливать продукты керосином?
— Видели бы вы их без керосина, — заметила Ляля, неохотно ковыряясь в своей тарелке и время от времени поглядывая в угловое окно.
Раньше это окно в такую пору было открыто днем и ночью, и Ляля утром могла прыгать с низкого подоконника прямо в сад. Сразу за окном росла ветвистая груша с прививками. Вокруг нее девушка каждую весну сажала небесно-голубой вьюнок и огненно-красную фасоль. Потом втыкала в землю лозу, и побеги вились по этой лозе, достигая свисающих веток и цепляясь за них своими усиками. Постепенно под грушей создавалась круглая живая беседка. Там в летнюю жару Ляля, раздевшись, читала все дни напролет. Однажды она попробовала даже спать в этой цветущей беседке, но среди ночи испугалась жабы и убежала на чердак к матери. Мать летом часто спала либо на чердаке, либо под открытым небом на крыше веранды. Теперь и спали в комнате, и окна закрывали наглухо, будто изменился климат.
— Что ты все в сад поглядываешь, Ляля? — спросил Константин Григорьевич, украдкой наливая себе уже вторую рюмку спирта. До сих пор за завтраком он выпивал только одну. — Не бойся, они не придут.
Ляля промолчала.
— Ты думаешь, Костя, что этот «тифус» нас спасет? — промолвила Надежда Григорьевна с дивана. Она вовсе не вставала к завтраку.
— Не думаю, что спасет, но на первый случай поможет. А там будет видно…
— «Будет видно», — сказала Ляля с несвойственным ей ранее сарказмом и отложила вилку.
Она сидела за столом прямо и собранно, как за школьной партой. Овальное белое лицо, которое даже летом не покрывалось загаром, сегодня казалось белее обычного. Старательно промытые волосы были аккуратно уложены вокруг головы тугим валиком. Светло-золотистые, они отливали солнцем, были такими красивыми, что мать никогда не могла на них наглядеться.
— А знаете, где я был ночью? — не выдержал наконец Константин Григорьевич.
Ляля заранее знала, что отцу самому захочется рассказать, и нарочно не спрашивала его об этом до поры до времени. Из него тогда слова не вытянешь. Он терпеть не мог назойливых расспросов.
— Знали, бы вы, где я был! — И, обтерев салфеткой сизый, как металл на морозе, бритый подбородок, Константин Григорьевич начал рассказывать: — Взяла меня Власьевна за руку и ведет… Да не дорогой, а какими-то джунглями. Никогда днем не видел такого в Полтаве. Через какие-то бомбоубежища переступали, чьи-то баклажаны топтали. Вижу, очутились в саду у механика Гриневского. Власьевна говорит мне: «Прыгайте через забор». И первая полезла, как кошка. А между прочим, она одних лет со мною. «Что вы, — говорю, — Власьевна… Я уже свое отпрыгал. Разучился». — «Ничего, — говорит, — Григорьевич, учитесь заново. Может, придется еще через колючую проволоку прыгать». Ничего не поделаешь, полез я со своей аптечкой. А забор трещит. Представьте себе, должен был… пикировать.
Все — даже стоически суровая тетя Варя — улыбнулись. Впервые за это утро. Но и улыбки были какие-то вымученные, будто начали уже отвыкать от этого.
— Какие слова вы научились употреблять, — неодобрительно заметила тетя Варя. — «Пикировать».
— Беда всему научит, Григорьевна…
— Досказывай же, папа, — торопила Ляля. — Кого ты видел?
— Представь себе: танкиста!
— Танкиста? Нашего танкиста?
— Нашего танкиста.
Три пары глаз устремились на Константина Григорьевича. Он медлил с ответом, осматривая всех, как настоящий конспиратор.
— Где же ты его видел, папа?
— Угадай… И кто бы подумал!.. В сарае у Тесленчихи…
— У той крикуньи? — удивилась тетя Варя. — Которая всегда была чем-то недовольна?
— У той самой. И что самое удивительное — она первой прибежала к Ильевской и подговорила соседок спасать танкиста. Его машина загорелась где-то за березовой рощей, он чудом выскочил, добежал до первых домов, а тут еще бомба поблизости шарахнула. Уже горел, говорят, комбинезон совсем на нем истлел — женщины с трудом водой загасили. Брови и даже ресницы обгорели, осыпались.
— Сильные ожоги?
— Мало того что ожоги, он еще и контужен. Оглушило беднягу. Разговаривая со мной, кричит на весь подвал, а бабы возле него с коптилкой хлопочут, дежурят попеременно, вот народ!
— Ты ему помог, папа?
— Сделал все, что нужно. А главное, сам он хлопец крепкий, ладно сбитый — сибиряк. Думаю, скоро поправится. А уж как он благодарил! Запомните, говорит: имя Леонид, фамилия — Пузанов. Вернете мне силу — отблагодарю стократно.
Константин Григорьевич поднялся, повеселел. Всегда после хорошего поступка он чувствовал себя энергичным и бодро настроенным.
— Знаете, — чуточку погодя обратился врач ко всем, однако глядя на жену, которая лежала на диване опечаленная, потемневшая, обложенная подушками. — Я решил идти… на работу.
Никто ничего не ответил на это.
Раньше слово «работа» произносилось в семье с уважением и гордостью. «Он на работу!..» «Он с работы!» Что это значило! В такие минуты все домашние слушали Константина Григорьевича, все подчинялись и помогали ему, и он воспринимал это как должное.
Последние десять лет Константин Григорьевич работал заведующим городским пунктом «Скорой медицинской помощи». До недавних пор он еще носился по городу на своем неугомонном автобусе, спасая пострадавших от бомбардировок полтавчан. Накануне Константин Григорьевич должен был на этом автобусе выехать на восток. Вчера они, посадив в машину больную Надежду Григорьевну, двинулись в путь… Чтобы не волновать прежде времени мать, Ляля покамест не говорила ей о своем твердом намерении остаться в Полтаве. Константин Григорьевич тоже молчал об этом… Застревая в тесных колоннах, по пылающим улицам Полтавы Убийвовки выбрались на окраину города. Здесь все и произошло. Колонны внезапно попали под яростный налет вражеской авиации. Их машину разбило, тяжело ранило осколком двухлетнего ребенка шофера прямо на руках у матери. Константин Григорьевич с полчаса пробыл возле него и возле других раненых, которые окружили его медпункт, открытый на скорую руку средь поля. В это время стало известно, что путь на Харьков уже перерезан немецкими танками.
Не оставалось ничего другого, как возвращаться… Взяв Надежду Григорьевну под руки, Убийвовки возвратились с нею домой. В дом ее уже не ввели, а внесли. Это было вчера. А сегодня Константин Григорьевич уже завел речь о работе. О какой? Для кого?
— Раз выехать не удалось, то нужно начинать что-нибудь здесь, — словно оправдывался перед кем-то Константин Григорьевич. — Немцы немцами, а мой пункт «Скорой помощи» должен функционировать. Ведь Полтава не вымерла, в ней остались наши люди. Кто им будет помогать? Немцам они не нужны.