Егоров, прищурясь, молча слушал, что говорит Фрунзе. И только после долгой паузы вздохнул:
— Казалось бы, отвоевали — и дыши полной грудью. Так нет же, и сейчас не затихают бои. Я сужу по своей работе в Коллегии военной промышленности. Ох трудно! Это вам не шашки вон, в атаку марш! Там враг виден сразу — вот он весь, руби. Здесь его нужно еще распознать, еще решить, как с ним поступить дальше, действовать ли убеждениями или гнать взашей. Сложное время.
Все трое — Котовский, Фрунзе и Егоров — стояли возле самого оркестра. Фрунзе был коренаст и внушителен, широкоплечий Егоров с открытым русским лицом был ему под стать, а Котовский, словно отлитый из бронзы, складный и сразу привлекающий к себе внимание, дополнял эту живописную группу.
Вскоре после этого памятного для Гарбаря дня его вызвал Котовский.
— Поздравляю, товарищ музыкант! — воскликнул Котовский, как только Гарбарь появился в дверях. — Теперь перед тобой будет открыта широкая дорога. Иди и не робей! Отправляем тебя в Москву, все уже согласовано и утрясено. Будешь слушателем военно-капельмейстерского класса. Дальше сам посмотришь, что и как. Мой же наказ один: всегда находись в гуще сражений!
4
Что касается Савелия Кожевникова, то тут вопрос был ясным. Савелий благополучно добрался до своей Уклеевки — деревни на шестьдесят дворов, раскинувшихся на косогоре.
Это случилось в феврале, а февраль — бокогрей, широкие дороги, он предчувствует весну, солнечные деньки, цветущее раздолье. Встретили Савелия с почетом: герой! Ни одной избы не миновал Савелий, у всех откушал хлеба-соли. И все приговаривал:
— Наша кобылка ни одних ворот мимо не проедет, все заворачивает!
А кругом братья да сватья, одни близкие, другие дальние родственники, что называется, нашему огороду двоюродный плетень. Блинами потчуют. Савелий давно блинов не едал, но знает, как макать блины в сметану:
— Где блины, там и мы! Накладывай!
Однако видит: живет народ не густо. Совсем разорен, землю-то засеяли осколками да минами — пустырь! Все надо начинать сначала. Спасибо товарищу Ленину: продразверстку заменил справедливым натуральным налогом. А то отощали до последней крайности: день не варим, два не варим, день погодим да опять не варим. И это где? В Пензе, испокон веку славившейся урожаями! Где яблони и вишни цветут!
Савелий за годы скитаний чудес наслышался, повидал жизнь. Рассказывает землякам:
— Теперь все по-новому будет. Не так, как в старину, все по приметам да на глазок: ранний сев ярового начинали с Юрия, средний — с Николы, поздний — с Ивана, огурцы сажали на Леонтия-огуречника, а овес полагалось сеять, когда босая нога на пашне не зябнет. Или взять, к примеру, садовое дело. В наших краях выходили в полночь потрясти яблони — это считалось для пользы урожая. А какая в том польза? Дело будет вернее, коли руки приложить, а поработаешь до поту — так и поешь в охоту, и будет чего поесть.
Правильно рассуждал Савелий, одного не учел: безлошадной стала Пензенщина. А без лошади какое хозяйство? Слыхать, тракторы будут выданы, а до той поры хоть пропадай.
И вот надумал Савелий написать Котовскому, слезно просить о подмоге.
«Дорогой отец и товарищ командир! — писал Савелий. — Вел ты нас в бой, учил побеждать, а теперь пришло время одерживать победы над недородом. Мелка река, да круты берега. Ответишь отказом — не обижусь, а только вся надежда на тебя. Мы знаем, что всегда ты откликался на людское горе. Без коня, сам знаешь, трудно поправиться. На чужом коне в гости не ездят, а без коня и одной борозды не проведешь. После полного разорения мы вроде как погорельцы…»
Письмо было обстоятельное. Савелий рассказывал о всех деревенских делах, полный отчет представил своему любимому командиру. Сообщил, что межи в Уклеевке уничтожили, хозяевать будут по-социалистически, что отстраиваются, и лес в сельсовете уже отпущен, и что он, Савелий, по поручению схода передает красному командиру революционный привет.
Много писем приходило в Умань командиру корпуса. Писали со всех концов и по самым разнообразным поводам. Бывшие бойцы и командиры бригады просили взять их обратно в корпус. Обращались и с другими просьбами. Один хлопотал, чтобы ему поставили протез. Другой благодарил за материальную поддержку. Писали Котовскому с большой любовью, были трогательны и искренни их обращения к «дорогому, незабвенному нашему папаше, командиру славного 2-го кавкорпуса».
Ни одно письмо не оставалось без ответа, ни одна просьба не оставалась неудовлетворенной. Ольга Петровна не раз слышала, как Котовский наказывал:
— Командир — воспитатель своей части, он служит примером для массы не только на службе, но и в личной жизни. На нас смотрит народ.
Ольга Петровна думала:
«Эти слова следовало бы поместить в служебном кабинете каждого начальника, каждого командира, каждого руководителя — все равно, на военной он службе или на гражданской».
Не раз Ольга Петровна замечала, что высказывания Григория Ивановича содержат ценные мысли. Вот только нет времени записывать. А жаль. Особенностью Котовского было умение схватывать самое основное.
«Может быть, — думала Ольга Петровна, — сказывается привычка давать команду — команда должна быть предельно ясна и лаконична. Может быть, играет роль и то обстоятельство, что он всегда с народом, с простыми, простосердечными людьми. С ними нельзя хитрить, нельзя говорить уклончиво, туманно. С ними либо молчи, либо руби правду-матку».
Получив письмо от уклеевского председателя, Котовский тотчас справился, нет ли в корпусе лошадей, ставших непригодными к боевой службе. Такие лошади нашлись.
— Если нашлись лошади, — решил Котовский, — то должно найтись и зерно «Рассвету» для посева!
Савелию сообщили, что он может приезжать за подарком. Он приоделся, расчесал бороду и приехал важный, представительный, в сопровождении приемочной комиссии, состоящей всего из двух человек, как он отрекомендовал их, — два брата Кондрата.
От зерна долго отказывался, а когда уломали, стал вымерять, прежде чем дать расписку в получении:
— Без меры и лаптя не сплетешь.
Григорий Иванович пригласил всех к обеду. Тут опять пошли савельевские побасенки да прибаутки — одна другой занятнее. Усаживаясь за стол, он заявил, что, сколько ложка ни хлебай, не разберет вкуса пищи. А когда его земляки стали из вежливости отказываться, Савелий посоветовал:
— Не поглядев на пирог, не говори, что сыт.
Но прибаутки прибаутками, а о делах успел поговорить и горячо благодарил за помощь.
Котовскому было приятно видеть, как человек стал иным только потому, что при своем основном деле. Повадки другие, сознание, что отныне положение уравнялось: Котовский над корпусом, а он, Савелий, над урожаем командир.
Однако за степенностью просвечивали, как солнечные зайчики сквозь облачную хмурь, прочная любовь и уважение.
— Теперь уж вы к нам наведайтесь, — говорил он, — не погнушайтесь. Не все такая сермяжная жизнь будет, ужо поправимся. Кабы не проклятая война, давно бы расцвела Расеюшка лазоревым цветом на свободе.
А потом как бы по секрету добавил:
— Мое соображение такое: они, подлюки, — те, кто с интервенцией лезет, — для того нас и ворошат, для того нас и от дела отрывают, чтобы после Советскую власть охаять: вот, мол, глядите, люди добрые, ничего у них из социализму этого не получается! Ай неправильно говорю? Скажи?
— Не пройдет у них этот номер! — жестко ответил Котовский. — Мы пушечки-то приготовим, чтобы не повадно было нос к нам совать.
— Это-то да! Свинье в огороде одна честь — полено…
— Пушечки приготовим, а тем временем и по хозяйству сообразим. Такая расчудесная жизнь у нас пойдет, что любому-каждому станет ясно — вот какое устройство надобно для всех на земле. А что капиталисты злобятся — так им на роду это писано.
— Всю ночь собака на луну пролаяла, а луне и невдомек, — поддакивал Савелий.
— Луна далеко, а мы и близко, да не укусишь.
Погрузили в вагоны лошадей, которых корпус передавал коллективу «Рассвет». Савелий распрощался, прослезился напоследок:
— Многих ты человеком сделал, дорогой наш командир! Ох многих!
Забрался в вагон, вспомнил что-то и выпрыгнул снова на платформу.
— А что, правда или нет, будто международная буржуазия жалуется: большие, дескать, убытки понесли они в России, что, дескать, очень это им обидно?
— Пишут, восемь миллиардов всадили.
— Еще бы немного — вся Россия — фьють?
— Вроде того.
— Плачутся?
И наклонясь к самому уху командира корпуса:
— Когда волк примется хныкать, жаловаться на горькую волчью судьбу и проливать горючие слезы, держись подальше от волчьей пасти, не заслушайся смотри, сожрет!