Образование становится привилегией ничтожного меньшинства. Можно ли, в самом деле, говорить об образовании для всех, если сын рабочего должен в тринадцать лет уже спускаться в рудники или помогать отцу в полевых работах! Можно ли говорить об учении рабочему, который возвращается домой вечером, разбитый целым днём каторжного, почти всегда отупляющего труда.
Общество делится, вместе с тем, на два враждебные лагеря, и свобода становится пустым звуком. Радикал, который требует большего расширения политических вольностей, скоро замечает, что свободный дух ведёт к пробуждению рабочих; и тогда он обращается вспять, бросает свои радикальные убеждения и заодно с «охранителями» требует исключительных кар против рабочих и военной диктатуры.
Для поддержания существующих привилегий требуется, наконец, целый обширный состав судей, прокуроров, жандармов и тюремщиков, а всё это становится в свою очередь источником целой системы доносов, обманов, подкупов и всевозможных подлостей.
Мало того: этот порядок вещей прямо-таки мешает развитию среди людей общественных чувств. Каждый понимает, что без прямоты в отношениях, без самоуважения, без взаимного сочувствия и поддержки, человеческий род должен исчезнуть, как исчезают те немногие животные виды, которые живут хищничеством и порабощением друг друга. А между тем жизнь толкает каждого в противоположную сторону.
Много хороших слов было сказано в разные времена о том, что мы обязаны делиться с неимущими тем, что мы имеем. Но каждый, кто начинает прилагать это учение на практике, скоро отворачивается от него и говорит, что все эти великодушные чувства хороши в поэтических произведениях, но вовсе не в жизни. Лгать, это значит не уважать себя, это значит унижаться, говорим мы, а вся наша цивилизованная жизнь представляет собою сплошную ложь. Мы привыкаем, таким образом, сами и приучаем наших детей к двуличности и к лицемерию. А так как наш ум неохотно поддаётся этому, то мы стараемся успокоить себя лживыми умствованиями — софизмами… Лицемерие и софизмы становятся второй натурой цивилизованного человека.
Но общество так жить не может: оно должно, или вернуться на правильный путь, или погибнуть.
Мы видим, таким образом, что простой факт захвата богатств небольшим меньшинством отражается на всей общественной жизни в её целом. Человеческие общества должны, — под угрозою гибели, какая уже постигла немало государств в древности, вернуться к основному принципу в том, что раз орудия производства представляют собою продукт труда всего народа, то они должны перейти в руки всего народа. Частное присвоение их и несправедливо, и бесполезно. Всё принадлежит всем, так как все в нём нуждаются, все работали для него по мере сил, и нет никакой физической возможности определить, какая доля принадлежит каждому в производимых теперь богатствах.
Всё принадлежит всем! Вот перед нами огромная масса орудий, созданная девятнадцатым веком, вот миллионы железных рабов, которых мы называем машинами и которые пилят и стругают, ткут и прядут за нас, разлагают и вновь восстановляют сырой материал, одним словом, создают все чудеса нашего времени. Никто не имеет права завладеть хотя бы одной из этих машин и сказать: «Она принадлежит мне, и, чтобы пользоваться ею, вы должны платить мне дань с каждого из ваших продуктов», так же, как средневековый помещик не имел права сказать крестьянину: «Этот холм, или этот луг принадлежит мне, и ты будешь платить мне дань с каждого собранного снопа, с каждой копны сена».
Да, всё принадлежит всем! И раз только мужчина или женщина внесли в это целое свою долю труда, они имеют право на свою долю всего, что́ производится общими усилиями всех. А этой доли уже будет достаточно, чтобы обеспечить довольство всем.
Довольно с нас неясных формул, вроде «права на труд» или «каждому продукт его труда»! То, чего мы требуем, это — права на довольство — довольство для всех.
Довольство для всех.
Довольство для всех — не мечта. С тех пор, как наши предки положили столько труда, чтобы сделать нашу работу более производительной, оно стало возможным и осуществимым.
Мы знаем, что уже теперь производительные рабочие, составляющие в каждой образованной стране менее трети населения, производят достаточно продуктов для того, чтобы обеспечить некоторое довольство в каждой семье. Мы знаем, кроме того, что если бы все, кто расточает теперь чужой труд, были вынуждены сами заниматься каким-нибудь полезным трудом, наше богатство возросло бы в несколько раз, — больше даже, чем возросло бы число рабочих рук. Мы знаем, наконец, что, вопреки теории Мальтуса — этого жреца буржуазной науки, — производительная сила человека увеличивается быстрее его собственного размножения. Чем больше скучены люди в какой-нибудь стране, тем быстрее идёт развитие их производительных сил.
В самом деле, в то время, как население Англии возросло, с 1844 года, всего на 62%, её производительные силы увеличились, по меньшей мере, на 130%. Во Франции, где население увеличилось меньше, рост производительных сил тем не менее также шёл очень быстро. Несмотря на удручающие земледелие кризисы, на обирательство крестьян государством, на рекрутчину, на обирание земледельцев банкирами, финансистами и промышленными хозяевами, в течение последней четверти века производство пшеницы учетверилось во Франции, а производство промышленное удесятерилось. В Соединённых Штатах мы находим ещё более поразительный прогресс: несмотря на эмиграцию — или, вернее, именно вследствие этого притока рабочих из Европы — Соединённые Штаты увеличили своё производство в десятки раз.
Но эти цифры дают лишь слабое понятие о том, что мы могли бы производить при более разумных условиях жизни. В настоящее время, по мере увеличения производительной способности, растёт в ужасающих размерах и армия тунеядцев и посредников. Вопреки царившему прежде среди социалистов мнению, что капитал скоро настолько сконцентрируется в немногих руках, что для овладения общим имуществом достаточно будет экспроприировать нескольких миллионеров, оказывается, что число лиц, живущих чужим трудом, становится в действительности всё более и более значительным.
Во Франции, на тридцать человек жителей не приходится и десяти непосредственных производителей. Всё земледельческое богатство страны есть дело семи миллионов человек, а в двух её главных отраслях промышленности — в копях и в производстве тканей — насчитывается меньше двух с половиною миллионов рабочих. Сколько же оказывается в таком случае эксплуататоров труда? В Англии (с Шотландией и Ирландией) всего 1.030.000 рабочих заняты в фабрикации всех возможных тканей, — миткалей, сукон, шелков, джуты, кружев и т. под., и из них всего только 300.000 мужчин — остальное же женщины, подростки и дети. Около полумиллиона работают во всех копях и рудниках; в Англии и Шотландии всего с небольшим миллион обрабатывают землю, и статистикам приходится преувеличивать цифры для того, чтобы установить максимум в 8 миллионов производителей на 26 миллионов жителей Англии, Уэльса и Шотландии. В действительности же, самое большее, шесть или семь миллионов рабочих создают все богатства, рассылаемые Англией во все концы света. Сколько же, после этого, окажется людей, живущих с капитала, или посредников-купцов, которые получают доход со всего мира, и заставляют потребителя платить себе в несколько раз (от 5 до 20 раз) больше, чем они сами платят производителю?
Мало того. Люди, в руках которых находится капитал, беспрестанно умышленно сокращают производство, чтобы поднять цены. Уже не говоря о целых бочках устриц и рыбы, выбрасываемых в море для того, чтобы устрицы и тонкая рыба не сделались едою, доступною народу, и не перестали быть лакомством богатых; не говоря о тысячах предметов роскоши — материй, пищевых продуктов и т. д., которых постигает та же участь, что и устриц, — напомним только о том, каким образом ограничивают производство предметов необходимых для всех. Целые армии углекопов с удовольствием стали бы добывать каждый день уголь и отсылать его тем, кто дрожит от холода; но очень часто, по крайней мере треть, а не то и две трети этой армии не могут работать больше трёх дней в неделю, потому что хозяевам нужно поддерживать высокие цены на уголь. Тысячи ткачей не могут работать на своих станках, в то время, как их жёны и дети ходят в лохмотьях, по той же причине; а между тем три четверти европейского населения не имеет одежды, достойной этого имени.
Сотни доменных печей, тысячи мануфактур остаются постоянно в бездействии или работают лишь половину времени, всё ради того же повышения цен, и в каждой образованной нации мы находим постоянно около миллиона, а иногда и до двух миллионов людей, остающихся без работы: ищущих работы, но лишённых возможности её получить.