Рейтинговые книги
Читем онлайн Некрополь - Борис Пахор

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 50

В тот день доктор Жан пришел в наш барак делать больным новые перевязки. Конечно, Жан усмехнулся при виде моей ладони, но все равно перевязал ее новой полоской бумаги и тем самым дал мне возможность и дальше еще поиграть в прятки со своей судьбой. Но наша встреча на этом бы и закончилась, если бы Жан был просто аккуратным врачом, а не являлся бы также по-дружески сердечным товарищем по лагерю; к тому же, выделиться из толпы мне помогла также способность словенцев к изучению чужих языков. И не знаю, является ли эта наша способность признаком психологического богатства, признаком внутренней активности и калейдоскопической многогранности нашего духа или просто даром удивительной эластичности, которым мы обогатились за столетия из-за непрестанного прогибания и приспосабливания. Во всяком случае, этим мы похожи на евреев и цыган, эти два племени, подобно нашему, всю свою историю сопротивлялись ассимиляции. Жан был в хорошем настроении, хотя нас так толкали в тесноте барака, словно мы ехали в бродячей цыганской кибитке. Он не мог понять, как же я не итальянец, раз у меня та заглавная буква «I» в красном треугольнике. Несмотря на толчею, он перевязывал меня и слушал, когда я рассказывал о конце Первой мировой войны, о Лондонском пакте, о Приморье[10]. «То есть, дома вы говорите на своем языке», — сказал он. «Да, по-словенски». «Значит, — опять сказал он, — ты понимаешь чеха, поляка и русского?» И хотя кто-то толкнул его сзади, Жан спокойно перевязывал дальше. Тогда я улыбнулся, как будто Жан открыл нечто, чего я до этой минуты не осознавал. Потому что прошло уже то время, когда я учился у хорватских парней из Истрии их певучему языку; и африканский песок уже давно исчез, также как уже забылись и два года работы переводчиком при пленных югославских офицерах на озере Гарда, но никогда мне не приходило в голову, что все это могло бы помочь мне в поединке со смертью. Жан (тогда я еще не знал его имени) был доволен, что я знаю и французский, и пока он не спеша делал перевязку, я рассказал ему, что я в Падуе сдал два экзамена по французской литературе, сначала по Fleurs du mal Бодлера, затем в следующем году по его Poumes en prose[11]. Мы были теперь зажаты в густой полосатой людской массе, так что наш разговор походил на торопливую исповедь или прерывистую диктовку завещания, когда нужно использовать каждое мгновение, прежде чем уста умолкнут навсегда. Жана особенно заинтересовал мой немецкий язык. Я узнал, что Лейф, норвежский врач и шеф ревира[12], барака для больных, владеет, помимо английского языка, еще только немецким. Естественно, по-немецки должны писаться все официальные документы, все, что касается больных, болезни и смерти. «Умеешь ли ты писать по-немецки?» — спросил Жан, и лишь тогда мне стало ясно, что он переключился с дружеского интереса к незнакомому товарищу, говорящему по-французски, на деловой разговор. И, наверно, у меня тогда екнуло в груди, словно внезапно прорезалась весенняя почка. Не знаю, теперь уже не могу себе этого представить. О профессоре Киттере я, скорее всего, тогда не подумал, и о том, как он своими неудовлетворительными оценками за школьные домашние работы по немецкому еще больше омрачал для меня атмосферу в Копере. А сейчас я знаю, что и немецкому языку я мог бы хорошо научиться, если бы не было во мне внутреннего сопротивления; моя ткань, мои клетки, все по очереди и одновременно, противились этому. «Конечно, я умею писать по-немецки, Жан, — сказал я, — особенно, если речь идет о сотрудничестве с теми, кто старается спасти нас от печи!». Конечно, я уже на следующий день забыл о Жане, видение померкло так же быстро, как появилось; был пузырек, который поднялся с грязного дна одинокой лужи и лопнул на зеленоватой и недвижной поверхности. К тому же я не верил, что молодой француз уже врач, я бы держал пари, что он студент медицины, который невинной ложью пытается избежать погибели. Она же была настолько тесно спаяна с нашими сущностями, что мы передвигались в ней как лунатики; и как лунатика нельзя будить тогда, когда он балансирует над бездной, так и мы в редкие мгновения, когда к нам проникали образы из живого мира, также быстро отказывались от соблазна, чтобы не потерять равновесия. Поэтому меня, находившегося посреди сгущенной массы людей, запертой из-за тифа и аморфно перекатывающейся в бараке, как в закрытом сундуке, не разбудило выкрикивание на немецком длинного знакомого номера. Уже в молодые годы из нашего сознания вытравили все иллюзии и приучили нас к ожиданию еще большего, апокалипсического зла. То есть, для того, кто еще в школьные годы поддался панике, охватившей сообщество, существование которого отрицалось, вынужденного бессильно смотреть, как языки пламени уничтожают его театр в центре Триеста, видение будущего исказилось навсегда. Кровавое небо над портом, беснующиеся фашисты, которые обливают бензином величественное здание и потом пляшут у бушующего костра, — все это запечатлелось в душе ребенка и травмировало ее[13]. И это было только начало, поскольку позже этот ребенок стал обвиняемым, не зная, перед кем или в чем он согрешил, он ведь не мог понять, что его осуждают лишь за то, что он говорил на языке, на котором он выражал любовь к родителям и начинал познавать мир. Все это приняло наиболее чудовищные формы, когда словенцам изменили имена и фамилии на итальянские, и не только живым, но и тем, кто покоился на кладбищах. Однако и это обезличивание людей, длившееся четверть столетия, в лагерной обстановке достигло своего пика в том, что человек лишился своего имени, сокращенного до номера.

Но, несмотря на непрерывное мельтешение перед глазами «заборов» из серо-синих полос наших униформ, тогда именно ко мне относилась маловразумительная череда искореженных немецких звуков, которые произнес староста нашего барака и которые взбудоражили мертвящую атмосферу. И у меня было такое чувство, будто кто-то бросил спасительную веревку в глубь моей немой бездны. И тогда я испытал душевный подъем при неожиданном открытии, что я могу принести пользу этому осужденному сообществу и сам при этом спастись от безымянной погибели. Вместе с тем я сохранял спокойствие и трезво оценивал вероятность того, что протянутая мне веревка будет достаточно длинной и действительно достигнет дна. Да, я был скромен в своих оценках. Дело было вовсе не в моих добродетелях. Просто срабатывали инстинктивное чувство, инстинктивная убежденность, что силы уничтожения бесконечно превосходят микроскопический зародыш, который хотел бы поверить в то, что он выживет. И память о том дополуденном времени на карантине я и сейчас всегда ношу с собой, поскольку мизинец в бумажном бинте постепенно искривился, как будто хотел как можно крепче прицепиться к повязке, которая его спасала. И он остался искривленным почти под углом девяносто градусов, чтобы своим почти горизонтальным положением снова и снова обращать на себя мое внимание. Конечно, он с самого начала мне мешал, поскольку при умывании тыкался мне в ноздрю или в ушную раковину, но вместо того, чтобы злиться, я в такие мгновения по-товарищески приветствовал его как самостоятельное, отдельное от меня существо. Позже, когда я снова вернулся к обычной жизни, крючкообразный палец начал мне досаждать; ну, скажем, тогда, когда дорогая мне женщина взяла меня за руку или когда я поднял руку в классе, и глаза учеников уставились на торчащий сустав. Даже случалось, что я чуть ли не стыдился его; неизвестно почему, в маленьком крючке мне всегда чудился облик злодея из довоенных фильмов с железным и остро заточенным крючком, заменявшим ему изувеченную кисть. Удивительным способом жертва соединялась с образом палача из отроческих лет, чье искривленное железное оружие на конце запястья было в какой-то степени в родстве с клещами, которыми истопник волок за шеи наших покойников. Так что я часто склонялся к тому, чтобы попросить друга хирурга что-нибудь сделать с моим пальцем, но каждый раз меня вновь удерживала мысль, что, хотя мизинец и кажется мне некрасивым, но иногда его можно представить и как подобие единственного крючка на отвесной стене, спасшего альпиниста от бесконечной пустоты небытия.

Снова ступени. Где-то тут был барак № 6, в котором в первое время находилась веберай; потом, конечно, все бараки на этой стороне стали составной частью ревира. Weberei. Ткацкая мастерская. Но какими странными ткачами мы были. Само собой разумеется, что от группы обессиленных людей невозможно было требовать более сложной работы, но такое название для настолько жалкого занятия человек может изобрести лишь в обстановке, в которой все ценности терялись перед мрачной усмешкой неизбежной печи. Груды резиновых и полотняных отрезков нагромождались на столах перед нами, как узлы пестрого хлама, которые тряпичник в старом городе накопил в палатке. И мы режем лезвиями «Жилетт», вделанными в деревянные столешницы, эти лоскуты на узкие ленты и потом сплетаем их в толстые разноцветные жгуты. Говорят, что из них изготавливают толстые прокладки, защищающие борта кораблей от ударов о каменные пирсы. Однако глаза, перед которыми голод повесил серую пелену, не смотрят так далеко, чтобы увидеть очертания кораблей, но склоняются над тряпичной вермишелью как над сплетенными змеенышами, которые постоянно извиваются и изменяются в туманном помутнении. Голова от слабости и долгого сидения без движения, может, и задремала бы (возможно, это только что произошло и на самом деле), если бы все время из нутра увядшего человеческого мешка не исходили сердцебиение и судороги, все снова и снова пробуждающие и приподнимающие тяжелые веки. И это происходит чаще всего тогда, когда сумрак холодного утра отступает в забытую даль минувшего и по ту сторону оконных стекол предполуденное время своим светом обещает, что порывы ветра с Атлантики, насквозь продувающие полосатую дерюгу, ослабеют; поскольку это час, когда самодовольный молодой капо[14] разрезает четырехугольную буханку солдатского хлеба на тонкие ломти и начинает оглядывать массу сидящих ломаных полос. Кто знает, может быть, его медлительность связана с бдительностью желудков, притаившихся за оградами полосатых курток, а может быть, он просто по-ребячески наслаждается своей значимостью, своей властью выбирать тех, кого облагодетельствовать и с чьей стороны получит что-то вроде быстрой инстинктивной благодарности. Оголенные головы между тем не знают, выпрямиться ли им, чтобы стать более видными и замеченными, или же лучше прилежно склониться над лезвиями в немой отчаянной надежде, что именно их усердие даже в такой соблазнительный момент будет вознаграждено. Есть и глаза, которые осознают, что усталые веки перестали преодолевать себя именно тогда, когда капо повернулся в их сторону, и следят за тонкими ломтями солдатского хлеба, в этих глазах над тонкими носами то сверкает серая жадность хищной птицы, то в следующее мгновение ее сменяет смиренная лихорадочная мольба. И наконец есть глаза на пределе мольбы, но их опустили в последний момент и они следят за судорожными движениями своих пальцев по неровным столешницам.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 50
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Некрополь - Борис Пахор бесплатно.

Оставить комментарий