Не скрою, я смотрел в оба и готов был подметить любую, выходящую из ряда вон мелочь (как в игровых тестах “Найди ошибку”), но ничего, вселяющего беспокойство, не происходило, если не считать пролетевшую по набережной “Дайхатсу-Ферозу”, когда мы стояли на переходе, правда, эта была другого цвета и с номерным знаком Лукки, но я, тем не менее, вздрогнул.
Мы с Анной день ото дня откладывали разговор о нашей проблеме; впрочем, разыгрывая комедию, не так трудно впасть на пару дней в самообман и вообразить себя одной из тех утопающих в блаженстве семеек, которые провозглашают себя адептами самодостаточности и выступают против всеобщей стандартизации, отвергая, однако, не основы, а детали: у них нет телевизора, они не дарят подарки на Рождество, презирают футбол, пиццу на вынос и велюровые спортивные костюмы. Надо, впрочем, признать, в этих семьях есть что-то героическое, и это всегда меня в них умиляло, в частности, их слепая привязанность к бессмысленным ценностям (альтернативная медицина, отпуск в июне, катание на лыжах, экологически чистые продукты), во имя которых они переносят отпуска, составляют тщательно продуманные планы, вдумчиво копят деньги, вдумчиво тратят их, вдумчиво путешествуют по Европе, и все эти умственные усилия уходят на то, чтобы варварское и хаотичное потребительство заменить потребительством гуманным, упорядоченным, но не менее жадным. Мы не из таких — чересчур утомительно, хотя могли бы такими стать; во всяком случае, прогуливаясь по набережной Виареджо 11 июня, Франческино у меня за закорках, рядом — Анна, словно летящая по воздуху (дает о себе знать школа бывшей балерины), в напоенном ароматами вечернем воздухе, исчерченном ласточками, одуревшими от пространства, в окружении буйно цветущих агав (они цветут раз в пятнадцать лет, потом погибают) и многих других пока нетронутых красот, которые через пару недель подвергнутся беспощадному истреблению, мы вполне можем сойти за одну из таких семеек. Семья, отличающаяся от других, из тех семей, что не учитываются в социологических опросах, поскольку не подходят под стандарт.
В июне, кстати, Виареджо — совсем другой город: аристократичный, томный, даже экзотичный, каким, вероятно, был во времена своего довоенного расцвета, когда Эдда Чиано[14] беспокоила его своими бурными летними заездами, свинорылые фашистские иерархи с напомаженными бриллиантином волосами перекочевывали из алькова в бассейн и обратно, а герои-анархисты мечтали взорвать их знаменитой бомбой “все свободны”, которая в Италии так никогда и не взорвалась. Впрочем, что я знаю о том, каким был Виареджо в ту пору? Ничего я не знаю. Но легко могу вообразить: воздух, цвета, запахи тех лет… Не знаю, отчего так получается, но мне кажется, будто я их помню, и стоит мне оказаться здесь в июне, в один из этих необыкновенных дней, пустых и словно разреженных, особенно ранним утром, у пляжа с еще редкими зонтиками, возникает ощущение, что они прорастают сквозь мусор современности. Так порою встречаешь пожилую даму, которую никогда раньше не видел, и по тому, как она улыбается, или убирает руку после пожатия, кажется, видишь всю ее красоту полувековой давности.
Словом, чудные деньки; и хотя их было всего четыре, но складывалось впечатление, что куда больше. Лишь вчера вечером, уложив Франческино спать и воспользовавшись отсутствием тестя с тещей (по субботам они посещают танцевальные вечера для пожилых), мы с Анной вернулись к главному вопросу, и нелегко было убедить ее в правильности решения, которое к этому времени я уже принял, а именно — я возвращаюсь в Рим, она же с Франческино остается. Это типичный пример заведомо ложного суждения, где первая часть противоречит второй, потому что, собираясь возвращаться в Рим, я должен был утверждать, что это неопасно, но прося ее остаться с ребенком здесь, косвенно признавал, что опасность все-таки существует. Анна — отличный логик, она тут же нащупала это противоречие и, спору нет, разбила меня по всем пунктам, и если в конце концов согласилась меня отпустить, то только потому, что поняла: мое решение — не самое умное и не самое правильное, оно просто единственно возможное. Она пришла к этому пониманию в результате великолепной умственной импровизации: еще одна короткая и ослепительная логическая цепочка в копилке ее неординарных, исполненных с неподражаемым совершенством жизненно важных решений, в которых ей, как никому из людей, мне известных, удается совместить форму и содержание.
Мы продолжали спорить, она перевела дыхание, готовясь опровергнуть очередное мое утверждение, как вдруг замолчала, отвернулась и опустила глаза, как будто ища что-то на полу. Ее ноги были в четвертой балетной позиции. Застыла так на несколько секунд — две, три, не знаю точно, но время было рассчитано точно: чуть меньше — и это было бы смешно; чуть больше — и показалось бы, что она колеблется. Потом взглянула на меня и произнесла: “Ладно”. Спор окончен.
И вот я возвращаюсь с побережья в Рим, один, на машине, ослепительным воскресным утром, в то время как все нормальные люди стремятся к морю. Я подумал: раз уж я решил вернуться, то лучше не откладывать, а воспользоваться остатком выходного дня и попытаться в одиночестве привести мысли в порядок. Дело в том, что неприятность — назовем ее так — случившаяся со мной четыре дня назад на вокзале, пришлась как раз на довольно трудный для меня, по многим причинам, период. Мой отец умер, я уже говорил об этом, и это одна из причин. До 31 декабря я должен сдать новую книжку о приключениях моего героя, Пиццано Пиццы, а я ее не только не начал, я даже представления не имею, с чего начать: я и об этом уже говорил, и это вторая причина. Есть еще одна, хотя в сравнении с двумя первыми она может показаться более субъективной и поэтому не такой весомой: речь идет о том, как я сам себя вижу — в последнее время как-то размыто и расплывчато. Я уже не уверен, что я тот, кем себя считал, вот в чем дело, и меня это сильно выбивает из колеи, особенно в ситуациях, когда необходимо быстро принимать решения. Возьмем, к примеру, ту проклятую встречу: я не узнаю себя — если вам понятно, что я имею в виду, — в своих тогдашних поступках, и совершенных сгоряча, и на холодную голову. Ведь я сел в машину, хотя с самого начала подозревал, что не должен этого делать, потом выскочил из нее на светофоре, рискуя угодить под колеса машин, и, не раздумывая, бросился искать защиты у полиции, с которой у меня исторически сложились не слишком теплые отношения; и уже дома тут же решил, что единственно правильный выход — бегство, в то же время в глубине души сомневаясь, не делаю ли я из мухи слона; дальше я четыре дня кряду старательно игнорировал насущную проблему и беспечно наслаждался курортной жизнью, а теперь вдруг решил вернуть в Рим один, чтобы бросить вызов невесть чему, надеясь невесть на что. Понятия не имею, как это все у меня получилось; мне кажется, что если бы я раньше столкнулся с чем-то подобным, то повел бы себя совершенно иначе. И это лишь один из вопросов, которые я сам себе задаю. С некоторых пор я только и делаю, что сомневаюсь в себе.
Я впал в это состояние, пережив своего рода потрясение. Не стану отрицать, что у него, этого состояния, безусловно есть причины и более глубокие, и более сложные, лежащие в далеком прошлом и мной просто не замечавшиеся — осознание же, и весьма неприятное, пришло ко мне пару месяцев назад, после забавного на вид эпизода с нашим домофоном. Мы пригласили на ужин моего литературного агента с его девушкой и еще одну пару: он — искусствовед, она — логопед, мы, с Анной, часто с ними видимся, потому что их сын одного возраста с нашим Франческино. Мы вкусно поели, выпили отличного вина, которое принес мой агент, он в этом деле знаток, и болтали в свое удовольствие до одиннадцати. В одиннадцать наши друзья засобирались домой — им надо было отпустить няню, а агент с девушкой остались. Я проводил уходивших гостей до двери и, закрыв ее за ними, поймал взгляд своего агента, который вышел вслед за мной в прихожую. Взгляд был очень лукавый.
— Я обязательно слушаю, что говорят люди, выходя из моего дома, — прошептал он, кивая на домофон, висевший на стенке. Мне это показалось чем-то чудовищным, какой-то затеей маньяка, и одному богу известно, почему я его послушался: под его пристальным взглядом снял трубку и стал слушать — поверьте моему совету, не делайте этого никогда. Никогда не подслушивайте, что говорят люди, выходящие из вашего дома.
Чтобы выйти из нашего дома, надо спуститься на четыре этажа, открыть дверь подъезда и пересечь дворик, за которым — ворота с уличным домофоном. Какое-то время слышался только неясный шум, тарахтение проезжавших мопедов, шорохи, потом щелкнула подъездная дверь, и голоса наших друзей стали слышны с каждым шагом все отчетливей. В общем, никаких проблем с няней у них не было, им просто осточертело сидеть с нами. Они радовались, что нашли такой удачный предлог, чтобы убраться восвояси; потом, когда они, должно быть, подошли к воротам и голоса стали слышны еще лучше, я услышал, до чего я смешон со своим в сотый раз рассказанным анекдотом из эпохи обучения в военном училище. Досталось и моему агенту, которого они назвали “паразитом”, и его девушке (“ни рыба ни мясо”); их голоса замирали в отдалении, пока они честили нас с Анной почем зря, обзывали скупердяями, мол, при той куче денег, что я огреб на своем Пиццане Пицце, мы ютимся в жалкой квартирке, где пол покрыт линолеумом, стулья разношерстные, а дом вообще без лифта. Пощадили только Франческино, но, может быть, за него они взялись, когда уже отошли подальше, и я не мог различить их голоса.