Когда я говорю, что решил исследовать московское метро вдоль и поперек, это вовсе не значит, что такое исследование доставляло мне большое удовольствие. Вполне возможно, что кому-то другому, какому-то иному молодому человеку, приехавшему из провинции покорять Москву, поездки в метро действительно были бы приятны. И его желание исследовать эти подземные, сияющие великолепием дворцы, было бы вполне законным и понятным. Более того, вполне возможно, что мне самому очень хотелось покататься в тиши в метро, и почувствовать себя хотя бы немного москвичом, от чего, кстати, я бы не отказался. Но все дело в том, что это было решительно невозможно из-за моего дикого вида и от того чувства недоумения и даже страха, которые я вызывал в людях. Люди в метро смотрели на меня во все глаза, не понимая, кто я такой, и как меня сюда пропустили бдительные контролеры. Моя бедная, частично зашитая, а частично запачканная одежда, мои рваные башмаки, мои горящие огнем щеки и торчащие в разные стороны волосы пугали их чрезвычайно. Прибавьте сюда мою худобу и мою бледность (щеки у меня горели на совершенно бледном лице), и вы поймете, насколько же я сильно отличался от всех остальных пассажиров. Все остальные были нормальными, и лишь один я ненормальным, бросающим вызов остальному, добропорядочному, или просто желающему быть добропорядочным, обществу. И ведь я не старался проскочить в метро украдкой, я не пытался быстро доехать до своей остановки, и сразу же выбраться наружу. Я именно сознательно бросал людям вызов, понимая, что я делаю это осознанно, и что этим вызовом оскорбляю их, и даже начинаю против них враждебные действия. Люди не могли стерпеть в метро такого урода, как я. Они могли стерпеть кого угодно: бродягу, нищего, или калеку, которых в метро немало, но наглеца и урода, бросающего им вызов своим странным видом, стерпеть не могли. Было чрезвычайно трудно выносить их неприятие, их враждебность и их презрение, особенно презрение, ибо многие сразу же начинали меня презирать, защищаясь этим от моего вызова, и от моей перчатки, брошенной им в лицо. Единственное, что я мог им противопоставить, это свою гордыню, ибо уже тогда с исключительной ясностью понял, что лишь гордыня поможет мне сносить их враждебность и их презрение. Гордыня была единственным оружием, которым я мог от них защищаться, ибо иного оружия у меня попросту не было. У них была их сытость, их уверенность в себе, их добропорядочность и их благонадежность, а у меня только моя гордыня. И я начал воспитывать и развивать в себе эту свою гордыню, вдруг неожиданно поняв, что и дальше в жизни сносить презрение, усмешки и ненависть людей мне поможет только она. Что если сейчас в метро я не воспитаю и не взращу в себе космическую гордыню, то нет смысла жить дальше, ибо точно такие же ситуации будут у меня в жизни повторяться до бесконечности. И поэтому я сидел в метро на своем месте, в своих стоптанных башмаках, в своей наскоро зашитой одежде, со своими горящими ярким огнем щеками и торчащими в стороны отросшими волосами, и презрительно улыбался. Да, я презрительно улыбался, давая всем понять, что мне абсолютно все равно, что обо мне думают окружающие. Что мне на них глубоко начхать и глубоко наплевать, что я сам по себе, и не имею к их правильному, верхнему, освещенному солнцем и светом миру, ровным счетом никакого отношения. Что у меня мой собственный, личный, подземный мир, и он крепко-накрепко защищен от их верхнего мира моей космической гордыней. Это было началом погружения в андеграунд.
Глава седьмая
Итак, я начал исследовать московское метро, а также взращивать свою космическую гордыню, осознав необыкновенно отчетливо, что это единственная защита, которая есть у меня от враждебного мне мира людей. Что для кого-то другого мир людей добрый и ласковый, напоминающий журчание ручьев, шелест теплого ветра, или лучи яркого летнего солнца, а для меня он враждебный, и чтобы мне в нем выжить, я должен пользоваться совсем особым оружием. У других людей были их таланты, была щедрость души, широта взглядов, дружелюбие, преданность идее и любовь к ближним своим, а у меня была только моя гордыня. Но вы не представляете, насколько же сильным оружием она оказалась! Я это понял сразу, катаясь в метро из одного конца города в другой, и пристально глядя на сидящих напротив меня людей. Я сразу же научился глядеть на них насмешливо и сердито, небрежно раскинувшись на сидении, хотя внутренне весь был собран и сжат, словно стальная пружина. От этого внутреннего напряжения щеки мои еще больше горели, а люди еще больше ужасались и негодовали, глядя на мой страшный облик. Некоторые, правда, ужасались и негодовали молча, сдерживая себя, и делая вид, что все увиденное их не касается. Некоторые же негодовали открыто, делая мне замечания, и даже вступая со мной в молчаливую дуэль. Эта дуэль состояла в том, что они молча и презрительно глядели мне прямо в глаза, а я так же молча и презрительно глядел на них, улыбаясь одними лишь углами своего тонкого рта. Рот у меня от худобы, хотя Евгения и старалась меня откормить, был очень тонок, и это придавало всему моему облику еще больше наглости и даже дерзости. Несколько людей в течение дня обязательно вступали со мной в молчаливый поединок, стараясь пересмотреть и переиграть мою гордыня своей правильностью и добропорядочностью. Глупцы, они не знали, что их правильность и добропорядочность ничто перед моей гордыней, а также перед гордыней вообще, которая, как я понял позже, вообще одна из самых сильных страстей на свете. Мало на земле есть страстей более сильных, чем гордыня, разве что ненависть, или зависть, да и они зачастую уступают гордыне по глубине и накалу эмоций. А эмоции у меня в душе кипели такие, что я был похож на паровой котел, который перегрелся до такой степени, что был готов вот-вот взорваться. Однако каждый день в вагонах метро находилось два или три человека, которые были готовы пожертвовать всем, лишь бы одержать надо мной моральную победу. Они готовы были даже опоздать на работу, отказаться от свидания с любимым человеком, или даже пожертвовать своей жизнью, лишь бы доказать мне, что их страсти и их эмоции более чисты, более благородны, и, следовательно, более сильны, чем мои. Они часами сидели в вагоне напротив меня, переезжали из одного конца города в другой, пересаживались вместе со мной на другие линии, и вели молчаливый поединок, неотступно глядя мне в глаза. Глупцы, они даже не подозревали, что ими движет все та же гордыня, что и мной, только с противоположным знаком! Помню, один седенький и очень правильный старичок ездил со мной целый день, и все смотрел мне в глаза, пытаясь этим своим взглядом смутить, и даже сломить мою личную гордыню. Но сил у него оказалось маловато, и кончилось все сердечным приступом, и вызовом в метро бригады скорой помощи. Когда его проносили со станции на носилках, он тянул ко мне свою худую старческую руку, и все силился что-то сказать. Думаю, ему мерещились подвиги минувшей войны, и взятие какой-нибудь безымянной высоты, во время которого погибли все, кроме него. Он и не подозревал, что выжил только лишь для того, чтобы через сорок пять лет вступить в сражение со мной, и героически пасть в этой неравной битве, присоединившись к своим давно погибшим товарищам. Также помню одного молодого мужчину, который считал, что раз он физически сильнее меня, то может одержать победу в моральном поединке со мной. Я на своем веку повидал уже немало таких мужественных красавцев, таких Шварценеггеров и Рэмбо, из которых их мужественность прямо изливается на землю, словно желание из взбесившегося мартовского кота. Эти мужественные красавцы носили на себе целую гору мышц, но в голове у них мало что было, и по этой причине они в итоге проигрывали свои самые главные сражения на земле. Так было и с этим красавцем, которого я взбесил своим страшным видом и своей презрительной улыбкой, застывшей в углах моего тонкого и бледного рта. Он, вне всякого сомнения, опаздывал на свидание с какой-нибудь московской студенткой, каких у него, очевидно, набрался уже целый гарем, но принял решение пожертвовать удовольствием для того, чтобы как следует наказать меня. Пересмотреть меня ему не удалось, еще и потому, что был час пик, и в вагоне стояло много людей, которые мешали нам смотреть друг другу в глаза. Надо сказать, что многие, устраивавшие со мной в метро молчаливые дуэли, пользовались этой возможностью, и тихо покидали вагон, понимая, что ситуация зашла слишком далеко, и что переиграть меня им не удастся. Но не таков был мой красавец! Он был зол на меня за то, что не встретился сегодня с очередной своей обожательницей, и решил отыграться на мне по полной программе. Проехав до конца очередной линии, он вышел следом за мной из вагона, и, схватив за рукав, быстро потянул в самый конец платформы, где не было ни души, и где ему хотелось провести со мной воспитательную беседу. Было совершенно очевидно, что такие воспитательные беседы он проводил еще в школе, избивая своих более слабых товарищей, а потом во дворе дома, где считался первым красавцем, и где дворовые девицы пачками вешались ему на шею. Затащив меня в дальний конец платформы, и усадив на скамейку, он зашептал мне в ухо тихо и зло: