– Издеваешься над людьми, щенок, считая всех ниже себя, хотя на самом деле ты хуже всех, и таких гадов, как ты, надо давить, словно омерзительных тараканов!
– Отпустите меня, дяденька, – плаксиво отвечал я ему, – я вам ничего не сделал, зачем вы хватаете меня за рукав?
– Я тебя, щенок, сейчас не только за рукав схвачу, – закричал он уже громче, потеряв контроль за собой. – Я тебе сейчас так больно сделаю, что ты запомнишь этот урок на всю жизнь! Сейчас ты поймешь, что значит издеваться над людьми, и считать их ниже себя!
И он коротко и очень сильно ударил меня в бок, так что в глазах у меня потемнело, и я на секунду даже потерял сознание.
– Не трогайте меня, дяденька, – закричал я, – у меня туберкулез, и мне осталось жить очень мало. Отпустите меня, пожалуйста, я больше не буду ездить в метро, и издеваться над людьми, словно я самый умный, а они все дураки!
– А мне плевать, что ты туберкулезник, и что тебе осталось жить очень мало, – уже на всю станцию закричал этот Рэмбо. – Я тебя сейчас сам убью, и брошу вниз на рельсы, так что от тебя останется через минуту одно мокрое место!
После этого он опять ударил меня в бок, так что я упал на гладкий пол станции, ударившись головой, и потеряв на мгновение сознание, а изо рта у меня пошла белая пена. Я ощутил на губах вкус этой пены, и сразу же понял, что она белая, и еще чуть-чуть подкрашена моей красной кровью. Позже я научился пускать такую подкрашенную кровью пену, за что всегда был благодарен этому московскому Рэмбо, решившего поучить уму – разуму наглого и зарвавшегося юнца. Что произошло дальше, я не очень хорошо понимаю до сих пор. Видимо, мой вид, вид лежащего на полу юродивого, пускающего изо рта белую, подкрашенную кровью пену, был так страшен, и вызвал в голове моего обидчика такие противоречивые чувства, что он инстинктивно отшатнулся от меня, сделал несколько шагов назад, и упал на рельсы прямо перед подъезжающим к станции поездом. Его предсмертный крик был так страшен, что услышали его, очевидно, на всех станциях и во всех вагонах метро. Дальше же было все очень просто. Сразу же появилась милиция и санитары, меня отвели в медпункт, дали успокоительного, умыли лицо, почистили, и отпустили домой, сунув даже в карман небольшую пригоршню мелких монет. Милиции я сказал, что приехал из провинции поступать в институт, что, кстати, было почти что правдой, и что живу временно у своей родственницы. Они позвонили Евгении, и та все подтвердила. На вопрос, видел ли я мужчину, упавшего на рельсы, я сказал, что не видел, так как у меня начался приступ, во время которого ничего видеть и слышать я не мог.
После этого случая кататься в метро стало мне особенно приятно, так как у меня практически не осталось конкурентов. Евгения же воспользовалась моментом, и заставила меня подстричься и переменить одежду. Я нехотя согласился сделать и то, и другое, и теперь в новенькой полувоенной форме и в блестящих коричневых ботинках уже не выглядел так странно и так страшно, как раньше. Волосы теперь у меня были подстрижены, и не торчали в разные стороны, так что теперь смущал людей только лишь мой лихорадочный румянец, горящий на худом и совершенно бледном лице. Как Евгения не пыталась меня откормить, какие пирожные и торты мне не подсовывала, уходя на работу, я по-прежнему оставался худым. Слишком долго я скитался один по свету, порвав со своей семьей, чтобы просто так, ни с того ни с сего, стать упитанным и нормальным. Кроме того, Евгении, так как ей было уже тридцать пять лет, необходимо было устраивать свою судьбу, и встречаться с мужчинами, ища себе мужа. Поэтому она часто отсутствовала целыми днями, только лишь названивая по телефону, а я, пользуясь этим, специально не ел ее пирожные и торты, и относил их на улицу, отдавая городским голубям. Я специально не хотел выглядеть упитанным и нормальным, потому что мне надо было шокировать людей, взращивая свою космическую гордыню, единственное эффективное оружие, которое оставалось у меня в жизни. Румянец мой тоже постепенно стал сходить на нет, так как я уже не нервничал так, как раньше, и хорошо питался, но поездки в метро мне были жизненно необходимы. Мне не очень было интересно, что же находится в Москве наверху, меня притягивали ее подземелья, я чувствовал свое внутреннее родство с ними, хотя и не очень понимал, почему так происходит. Теперь, по прошествии лет, я понимаю, что это был зов андеграунда.
Чтобы хоть как-то выглядеть так же, как раньше, я придумал одну хитрость, которой научился в провинции у тамошних юродивых. Думаю, что многие видели таких юродивых, причем юродивых в очень плохом, а вовсе не в высоком смысле, где-нибудь в кинотеатре, или в автобусе, где они, сидя в одиночестве, плюют себе под ноги семечки, вовсе не пытаясь собрать их в кулек, или в ладонь. Они оставляют вокруг после себя целые кучи шелухи от семечек, заплевывают все до последней возможности, и забрасывают обертками от конфет, жвачек, и еще Бог знает от чего, обхаркав и изгадив все вокруг до последней возможности. Обхаркав и загадив неявным образом всех находящихся рядом с ними людей, которые оказываются совершенно беспомощными и неподготовленными для того, чтобы дать наглецам отпор. Все это делается совершенно сознательно этими городскими и сельскими юродивыми, причем, как я уже говорил, юродивыми в самом низшем смысле этого слова, ибо высокое юродство совсем другое. Высокое юродство, к которому неосознанно стремился и я, абсолютно погружено в андеграунд, и абсолютно поднято к Богу. Но я, лишившись значительной части своих атрибутов юродивого, и став почти что нормальным, решил перенять тактику этих низших юродивых, и начать в метро лузгать семечки. Мне надо было чем-то шокировать людей, и продолжать воспитывать свою космическую гордыню. И я, прилично одетый, и обутый в блестящие полувоенные башмаки, которые бы мог носить какой-нибудь лейтенант, или майор, со слегка еще горящими туберкулезным огнем щеками, начал лузгать в московском метро семечки.
Надо сказать, что лузгать семечки – это вообще национальная русская традиция, можно даже сказать русская забава и русское хобби, очень многие русские люди лузгают семечки, и удивить их этим занятием довольно трудно. Разве что начав лузгать их в метро, да еще и плеваться, и разбрасывать шелуху в разные стороны, в том числе и на сидящих рядом с тобой пассажиров. Так стал поступать и я, и, надо сказать, результат превзошел все ожидания! Мне опять стали делать замечания, стали меня укорять, воспитывать и пытаться вывести вон, разве что по животу не били, и на рельсы после этого не падали. Но я на это не реагировал никак, спокойно себе лузгал семечки, и молча смотрел вперед, улыбаясь своими бледными и плотно сжатыми губами. Меня пытались высмеивать какие-то школьники, но кончилось все тем, что им самим, более старшие пассажиры, сделали замечание. Думаю, что у них тоже в жизни были ситуации, когда они в общественном транспорте лузгали семечки, и они решили не показывать на сучок в моем глазу, не замечая в своем собственном бревна. Думаю, что если бы я в метро у кого-нибудь что-нибудь украл, или даже убил человека, меня бы тоже не все осудили, потому что у них в жизни тоже было такое, и, осудив меня, они бы осудили самих себя. В России вообще трудно кого-либо осуждать, потому что в этом случае приходится осуждать себя самого, и именно по этой причине люди никогда не осуждают преступников, хотя и желают им всем смертной казни. Это один из парадоксов России, который я понял гораздо позже. А пока же я продолжал кататься в московском метро, плюя семечки направо и налево и обхаркивая с головы до ног пассажиров, чувствуя, что меня многие одобряют, и что моя гордыня покинула уже высшие слои атмосферы, и вышла в открытый космос. А потом напротив меня села Вера. Это уже потом я узнал, что ее зовут Вера, вернее, Вера Павловна, а поначалу я подумал, что это просто очередная московская интеллигентка, вздумавшая тягаться со мной в молчаливой и безжалостной дуэли.
Глава восьмая
Вера, пожалуй, была первым и единственным человеком, который повел себя со мной совершенно иначе, и не так, как другие. Все другие или пытались меня игнорировать, считая чем-то вроде шелудивого пса, случайно прорвавшегося в метро, или вступали со мной в дуэли, надеясь своей внутренней силой сломить мою внутреннюю силу. Вера же повела себя совершенно иначе. Она сразу же поняла, кто я такой, поняла, очевидно, даже лучше, чем понимал себя я сам, и попыталась с высоты своего понимания помочь мне. Попыталась вытащить меня из андеграунда. То есть ее помощь изначально сводилась к тому, чтобы вытащить меня из подземелья, и заставить жить по законам, принятым наверху. Она не учла всего лишь одного – того, что я не хотел, чтобы меня вытаскивали из андеграунда, а также того, что я опущен туда, возможно, еще до своего рождения, и вытащить меня наверх уже вообще невозможно. Лет ей, кстати, было примерно столько же, сколько и моей Евгении, но выглядела она намного лучше, и намного красивей, чем Евгения. Она была красивой, уверенной в себя москвичкой, у которой все в жизни прекрасно сложилось, и которая желала, чтобы так же все прекрасно сложилось и у других. Она никогда не сталкивалась с существами, подобными мне, и не понимала, что мы из-за своей отверженности ненавидим таких уравновешенных и таких успешных людей гораздо больше, чем остальных. Ненавидим, и стараемся по возможности нарушить их уютный и спокойный мирок.