В день переезда он встал пораньше и в школу шел веселый. Вернулся он прямо в новый дом. Вышел из экспресса у парка Салазар – он еще не знал, как называются эти уступчатые газоны над морем, – прошел по безлюдной Диего Ферре и вошел в дом; мать кричала на служанку – грозилась выгнать, если она и тут сведет знакомство с шоферами и кухарками. После еды отец сказал: «Я пойду. Дела». Мать заорала: «Опять ты меня обманываешь, и не стыдно смотреть мне в глаза!», а потом, прихватив лакея и служанку, отправилась проверять как можно тщательней, не попортилось ли что при переезде. Альберто поднялся к себе, лег на кровать и принялся рассеянно рисовать на книжных переплетах. Вскоре он услышал за окном мальчишечьи голоса. Время от времени они замолкали, звучно шлепался в стену мяч, и снова поднимался крик. Он встал и вышел на балкон. Один из ребят был в желто-красной, огненной рубахе; другой – в белой шелковой, расстегнутой на груди. Белый был повыше, посветлее и понаглее; огненный – потолще и потише, смуглый, кудрявый, юркий. Вратарь (высокий, белый) стоял в воротах гаража, а маленький забивал ему гол за голом. «Эй, Богач, бери!» – кричал маленький. Богач страдальчески морщился, тер нос и лоб обеими руками, кидался туда-сюда, а взявши мяч – хохотал оглушительно. «Эх ты, Мексиканец! – кричал он. – Я твои штрафные носом беру». Маленький ловко вел мяч, клал его, примерял на глаз расстояние, поддавал ногой и почти всегда забивал в ворота. «Эй, дырявые руки! – измывался он. – Голубок! Держи по заказу, в правый угол, крученый». Сначала Альберто смотрел на них равнодушно, а они притворялись, что его не видят. Но понемногу его разобрало – конечно, в исключительно спортивном смысле. Когда Мексиканец забивал гол или Богач брал мячи, он одобрительно, сурово кивал с понимающим видом. Потом стал реагировать на шутки. Они смеялись – смеялся и он, а они, судя по всему, его заметили и поглядывали на него иногда, словно призывая в свидетели. Вскоре они вовсю переглядывались, пересмеивались, кивали друг другу. Наконец Богач отбил один гол, мяч улетел далеко, Мексиканец побежал за ним, а Богач посмотрел вверх, на Альберто.
– Привет, – сказал он.
– Привет, – сказал Альберто.
Богач держал руки в карманах. Он подскакивал на месте, как настоящий футболист, для разминки перед матчем.
– Будешь тут жить? – спросил Богач.
– Да. Сегодня переехали.
Богач кивнул. Мексиканец шел обратно. Мяч он нес на плече, придерживая рукой. Он тоже взглянул на Альберто. Оба улыбались. Богач посмотрел на приятеля.
– Он переехал, – сказал он. – Будет тут жить.
– А! – сказал Мексиканец.
– Вы тут живете? – спросил Альберто.
– Он живет на Диего Ферре, – сказал Богач. – В самом начале. А я за углом, на Очаран.
– Нашего полку прибыло, – сказал Мексиканец.
– Меня зовут Богач. А его Мексиканец. Играет – смотреть противно.
– У тебя отец ничего?
– Да так… – сказал Альберто. – А что?
– Нас отовсюду гонят, – сказал Богач. – Мяч отнимают. Не дают играть.
Мексиканец стучал о землю мячом, как в баскетбол.
– Брось, – сказал Богач. – Давай еще по штрафному. Придут ребята, сгоняем в футбол.
– О'кей, – сказал Альберто. – Только я в футбол не очень.
II
Когда утренний ветер налетает на Перлу, гонит к морю туман, рвет его в клочья и на территории училища воздух становится чище, словно в прокуренной комнате настежь открыли окно, неизвестный солдат выходит из-под навеса и, протирая глаза, направляется к казармам кадетов. Горн качается в его руке, отсвечивая в сером рассветном воздухе. Добредя до казармы третьего курса, солдат останавливается на равном расстоянии от стен, замыкающих двор. Туман еще не совсем рассеялся, и зеленовато-бурая фигурка смахивает на привидение. Понемногу солдат оживает, потирает руки, притопывает, сплевывает. Потом прикладывает горн к губам. Прислушивается к эху, к злобному лаю собак, злящихся, что кончилась ночь. Под градом неясной за дальностью брани идет к четвертому курсу. Кое-кто из дежуривших под утро вышел к дверям на лай собак посмеяться над ним, а то и пошвырять камни. Солдат идет к корпусу пятого. Теперь он совсем проснулся и шагает живо. Здесь тихо: ветераны знают, что от побудки до свистка «стройся» целых пятнадцать минут и добрых семь с половиной можно поваляться. Поплевывая, потирая руки, солдат идет под навес. Он не боится ни злых собак, ни сердитых четверокурсников; он их всю неделю, можно сказать, не замечает. Кроме субботы! В субботу – ученья, побудка на час раньше, и солдаты боятся дежурить. В пять еще полная темень, и кадеты со сна и со злости кидают в горниста из окон чем попало. Так что по субботам горнисты нарушают устав – они дудят поскорей и дальше плаца не идут.
В субботу пятый курс может валяться минуты две-три, не больше. Чтобы умыться, одеться, постелить постель и построиться, у них остается восемь, а не пятнадцать минут. Но сегодня – день особый. Из-за экзамена по химии ученья отменили. И ветераны слушают горн, пока псы и четвертый курс вышагивают из ворот на пустырь, отделяющий Перлу от Кальяо.
Через несколько секунд после побудки Альберто, не открывая глаз, думает: «Сегодня – в город». Кто-то сказал: «Без четырех минут шесть. Дать бы ему, гаду». Снова тихо. Альберто открывает глаза: в окно сочится серый, мутный свет. «По субботам должно быть солнце». Открывается дверь умывалки. Альберто видит бледное лицо Холуя; он идет по проходу, ребята лежа исхитряются задеть его. Он умыт и причесан. «До побудки поднимается, чтобы первым встать в строй», – думает Альберто. Закрывает глаза. Чувствует, что Холуй остановился рядом; так и есть – тронул за плечо. Он приподнимает веки: худое, как скелет, тело в синей пижаме, большая голова.
– Сегодня дежурит Гамбоа.
– Знаю, – говорит Альберто. – Время есть.
– Как хочешь, – говорит Холуй. – Я думал, ты спишь.
Он жалко улыбается, уходит. «Хочет со мной подружиться», – думает Альберто. Снова закрывает глаза, вытягивается под одеялом; блестит мостовая на Диего Ферре; тротуары поперечных улиц усыпаны листьями – нападали за ночь; элегантный молодой человек идет и курит «Честерфилд». «Лопну, а пойду к ней сегодня».
– Семь минут! – хрипло орет Вальяно, стоя в дверях.
Ребята зашевелились, скрипят ржавые койки, визжат дверцы шкафов, цокают каблуки по плиткам пола; тупо, глухо толкаются ребята; брань как языки огня в гуще дыма. Ругаются все, не умолкая, в один голос, но без особого пыла – поминают Бога, начальство, маму скорей для красоты, чем от злости, очень уж хорошо звучит.
Альберто вскакивает с койки, натягивает носки, ботинки (все еще без шнурков), чертыхается. Пока он вдел шнурки, почти все постелили постели и начали одеваться. «Холуй! – орет Вальяно. – Спой мне что-нибудь. Люблю под музыку мыться». – «Эй, дежурный! – вопит Арроспиде. – Шнурок сперли. Ты отвечаешь. Тебя, осла, в город не пустят». – «Это Холуй спер, – говорит кто-то. – Кому ж еще? Я сам видел». – «Надо капитану доложить, – предлагает Вальяно. – Мы не потерпим воров!» – «Ах! – томно восклицает кто-то, – негритяночка воров боится». – «Ай-ай-ай-ай!» – распевают ребята. «А-я-я-яй!» – воют все хором. «Сучьи вы дети», – говорит Вальяно. И выходит, хлопнув дверью. Альберто оделся. Он бежит к умывалке.
За фанерной перегородкой перед зеркалом Ягуар кончает причесываться.
– Мне надо билеты по химии, – говорит Альберто сквозь зубную пасту. – Сколько сдерешь?
– Засыплешься, Писатель. – Ягуар перед зеркалом тщетно пытается пригладить волосы – рыжие космы упорно вырываются из-под расчески. – Нету у нас билетов. Не достали.
– Не достали?
– Нет. Мы и не ходили.
Свисток. Гулкий шум в умывалках и в спальных достигает апогея и вдруг обрывается. Со двора доносится громовой голос лейтенанта Гамбоа:
– Взводные, записать трех последних!
Гул возникает снова, на этот раз более слабый. Альберто срывается с места; зубную щетку он сунул в карман, полотенце обмотал, как пояс, поверх нижней рубахи. Ребята строятся. Он валится с размаху на переднего, кто-то валится сзади на него. Охватив за пояс Вальяно, он скачет на месте, уворачиваясь от подножек, – вновь прибывшие расчищают себе место. «Не лапай!» – орет Вальяно. Понемногу впереди налаживается порядок, и взводные начинают подсчет. В хвосте еще толкаются, опоздавшие отвоевывают место ногами, локтями и бранью. Лейтенант Гамбоа, высокий и плотный, смотрит на кадетов с плаца. Берет лихо сдвинут набок; он медленно качает головой и ехидно улыбается.
– Ти-хо! – кричит он.
Кадеты замолкают. Лейтенант стоял подбоченясь; теперь он опустил руки, они поболтались, замерли. Он двинулся к батальону, его сухощавое, темное лицо одеревенело. За ним, шага за три, идут сержанты – Варуа, Морте и Песоа. Вот он остановился. Взглянул на часы.
– Три минуты, – говорит он. Обводит взглядом ряды, словно пастух. – Псы строятся за две с половиной!