– Двадцать вопросов и примеров, – говорит Вальяно. – И все. Буду я рисковать из-за каких-то четырех писем.
– Нет, – просит Альберто. – Хоть тридцать! Я тебе покажу пальцем. И вообще ты не диктуй. Ты покажи, что сам напишешь.
– Чего там, продиктую.
Кадеты сидят по двое. Негр и Альберто – в последнем ряду; перед ними – Питон и Кава, у них плечи широкие – отличные ширмы.
– Как тот раз? Нарочно ошибок наделал.
Вальяно смеется.
– Четыре письма, – говорит он. – По две страницы.
В дверях появился сержант Песоа с пачкой экзаменационных билетов. Он смотрит на кадетов злыми глазками, то и дело смачивая языком кончики жидких усов.
– Кто вынет книгу или заглянет к соседу, считайте, что не сдал, – говорит он. – И еще получит шесть штрафных. Взводный, раздавайте листы.
– Крыса!
Сержант вздрагивает, краснеет; глазки его как царапины. Детская рука мнет рубашку.
– Пакт аннулирован, – говорит Альберто. – Я не знал, что Крыса придет. Лучше списать с книжки.
Арроспиде раздает листки. Сержант смотрит на часы.
– Ровно восемь, – говорит он. – У вас есть сорок минут.
– Крыса!
– Трусы поганые! – ревет Песоа. – Кто говорит «Крыса»? А ну, покажись!
За партами зашевелились. Крышки чуть-чуть приподнялись, упали. Сперва они падают вразнобой, потом – в такт голосам. «Крыса, Крыса».
– Ма-алчать, трусы! – орет Песоа.
В дверях появляются лейтенант Гамбоа и щупленький учитель химии. Он в штатском, все на нем висит, особенно он тщедушен и жалок рядом с атлетом Гамбоа.
– Что происходит, Песоа? Сержант козыряет.
– Упражняются в остроумии, сеньор лейтенант. Все замерли. Полное молчание.
– Ах, вон что? – говорит Гамбоа. – Идите во второй взвод. Этим займусь я.
Песоа опять козыряет и выходит. Учитель идет за ним; кажется, его пугает такое скопление военных.
– Вальяно, – шепчет Альберто, – соглашение в силе.
Не глядя на него, негр проводит пальцем по горлу – «не могу». Арроспиде роздал листки. Кадеты склонились над ними. «Пятнадцать очков набрал, еще пять… еще три… пять… три… пас… еще три… пас, пас, а, черт, три, нет, пас, и три – сколько же это будет? Тридцать один, хоть бы он отошел, хоть бы его позвали, хоть бы что стряслось и он убежал, Золотые Ножки». Альберто отвечает медленно, печатными буквами. Каблуки лейтенанта стучат по плиткам пола. Поднимая глаза от вопросов, кадеты встречают ехидный взгляд и слышат:
– Может, подсказать? Голову опустите. На меня разрешается смотреть только жене и служанке.
Альберто написал все, что знает, и смотрит на негра; тот бойко пишет, прикусив язык. Осторожно, исподтишка он оглядывает класс. Многие делают вид, что пишут, а сами водят пером, не касаясь бумаги. Он перечитывает вопросы, отвечает с грехом пополам еще на два. Где-то возникает смутный гул; кадеты забеспокоились. Атмосфера сгущается, что-то незримо нависло над склоненными головами, что-то вязкое, теплое, мутное, туманное засасывает их. Как бы это хоть на секунду ускользнуть из-под взглядов лейтенанта?
Гамбоа смеется. Он перестал шагать, остановился посреди класса. Руки скрещены, бицепсы вздулись под кремовой рубахой, а глаза видят всех сразу, как на ученье, когда он загонит роту в грязь, махнет рукой или свистнет и они ползут по камням и по мокрой траве. Другие офицеры бьются со своими, а его кадеты рады и горды выполнить его приказ, они всегда побеждают чужих, окружают, разбивают. Когда его шлем сверкает в утренних лучах, а он, показывая пальцем на кирпичную стену, кричит бестрепетно и смело: «Вперед, орлы!», не робея перед невидимым противником, засевшим на ближних высотках, дорогах и даже у моря за утесами, кадеты первого взвода метеорами срываются с места, штыки их смотрят в небо, сердца разрываются от храбрости, они несутся по лужам, яростно топчут посевы (крак! – это головы чилийцев, эквадорцев [7], из-под ботинок хлещет кровь, враг издыхает!), подбегают, бранясь и пыхтя, к стене, берут винтовку на ремень, вскидывают распухшие руки, впиваются в щели ногтями, прижимаются к кирпичам, ползут вверх, не отрывая глаз от гребня – а он все ближе, – прыгают, сжимаются в воздухе, падают и слышат только собственную брань и шум крови в висках и в горле. А лейтенант – впереди, на вершине утеса, чуть поцарапанный, подтянутый – стоит, вдыхает морской воздух, подсчитывает что-то. Лежа на брюхе или сидя на корточках, кадеты смотрят на него; движение его губ вот-вот решит их судьбу. Внезапно взгляд его звереет – где орлы? Это слизняки! «Встать! В кучу сбились!» Слизняки встают, разгибаются (старые рубахи раздувает ветер, и заплаты кажутся ранами, струпьями), снова плюхаются в грязь, сливаются с травой, не отрывая от лейтенанта глаз, умоляющих и жалких, как в ту жуткую ночь, когда он прикончил Кружок.
Кружок родился почти сразу, сорок восемь часов спустя после того, как они сменили штатское на еще новенькую форму цвета хаки; и стали похожи друг на друга, выйдя из рук парикмахеров, оболванивших их под машинку, и построились в первый раз на плацу под свистки и громовую брань. Был последний день лета, небо хмурилось, в Лиме три месяца пекло нестерпимо, а теперь начиналась долгая серая спячка. Они приехали со всех концов страны, никогда не видели друг друга, и вот, сбившись в плотную массу, стояли перед цементными, незнакомыми корпусами. Голос капитана Гарридо сообщал им, что гражданская жизнь кончилась на три года, что здесь они станут мужчинами, что армейский дух сводится к трем простым вещам: повиновению, труду и храбрости. «Это» случилось позже, после первого армейского завтрака, когда они наконец остались без начальства и вышли из столовой, смешавшись с кадетами двух старших курсов, на которых они поглядывали с опаской, с любопытством и даже с восторгом.
Холуй спускался один из столовой, когда две клешни схватили его за руку и кто-то шепнул в ухо: «Пошли с нами, пес». Он улыбнулся и кротко пошел с ними. Многих ребят, с которыми он познакомился утром, тоже волокли и подталкивали к казармам четвертого курса, замыкавшим луг. В тот день занятий не было. Псы находились в руках старшекурсников часов восемь, до самого обеда. Холуй не запомнил, кто его вел и куда. Комната была полна дыму, кадетов, хохота, криков. Не успел он, еще улыбаясь, переступить порог, как его толкнули в спину. Он упал, перекувырнулся и остался лежать плашмя. Попытался встать – и не смог: кто-то стал ему ногой на живот. Десять равнодушных лиц склонились над ним, как над букашкой, закрывая от него потолок. Кто-то сказал:
– Для начала спой сто раз «Ах, я собака» на мотив «Кукарачи».
Он не мог. Он очень удивлялся, от удивления глаза на лоб лезли и горло перехватило. Чья-то нога придавила живот.
– Не хочет, – сказал тот же голос. – Пес не хочет петь.
Тогда все десять открыли рты и плюнули в него, и не один раз, а много, так что пришлось закрыть глаза. Потом все тот же неизвестный голос повторил, ввинчиваясь в уши:
– Спой сто раз «Ах, я собака» на мотив «Кукарачи».
На этот раз он запел, фраза хрипло вырывалась из горла. Петь было трудно – в голову лезли настоящие слова, он путался, сбивался на визг. Но старшие, кажется, не замечали; они слушали внимательно.
– Хватит, – сказал голос – Теперь на мотив болеро.
Потом он пел на мотив мамбо и на мотив креольского вальса. Потом они сказали:
– Вставай.
Он встал, утерся, вытер ладонь о штаны. Голос спросил:
– Кто ему сказал вытирать рожу?
Никто не говорил. Рты открылись снова, он машинально закрыл глаза и не открыл, пока это не кончилось. Голос произнес:
– Рядом с вами, пес, два кадета. Станьте «смирно». Так, хорошо. Эти кадеты заключили пари, вы будете судьей.
Тот, что справа, ударил первым, и Холуй ощутил жгучую боль в руке. Почти сразу ударил левый.
– Хватит, – сказал голос. – Кто бьет сильней?
– Левый.
– Ах, так? – спросил другой голос. – Значит, я сплоховал? Что ж, попробуем еще раз. Держитесь.
Холуй покачнулся, но устоял – кадеты, сгрудившиеся вокруг него, не дали ему упасть.
– А сейчас вы что скажете? Кто сильней?
– Оба одинаково.
– Он хочет сказать, ничья, – уточнил голос. – Значит, надо переиграть.
Через несколько секунд голос осведомился:
– Что, пес, руки болят?
– Нет, – сказал Холуй.
Так оно и было: он перестал ощущать свое тело и время. Он видел тихое море у порта Этен [8] и слышал мамин голос: «Осторожно, Ричи, там скаты», – и мамины длинные спасительные руки тянулись к нему, и солнце пекло ему лицо.
– Врете, – сказал голос. – Если не больно, чего вы плачете?
Он подумал: «Кончили». Но они только начинали.
– Вы пес или человек? – спросил голос.
– Пес, сеньор кадет.
– Что ж вы стоите? Псы ходят на четвереньках.
Он наклонился и, коснувшись руками пола, ощутил нестерпимую боль. Рядом, тоже на четвереньках, стоял еще один мальчик.