— Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?
— Цензура не пропускает и самых невинных вещей; она действует крайне нерассудительно.
— Ну, так я сам буду твоим цензором. Присылай мне все, что напишешь.
И чуть ли не в тот же вечер Москва была полна разговоров, что царь был-де добр к Пушкину, милостив к Пушкину, оказал Пушкину неизъяснимое и неизреченное благоволение, приняв его «как отец сына», «все ему простил», «обещал покровительство свое».
А главное — будто Пушкин, сам Пушкин, склонил перед царем и царской лаской свою гордую, непокорную голову.
…Так это или не так?
Если бездумно довериться целому сонму так называемых свидетельств современников, в том числе и отца поэта, Сергея Львовича, наперебой утверждавших, что Пушкин вышел из царского кабинета «со слезами на глазах, бодрым, веселым, счастливым», то все было так.
Но попробуем отойти от этих свидетельств — порой пустых, намеренных, пристрастных, порой основанных на чужих словах. Попробуем сопоставить эти свидетельства с истинным обликом участников завязавшейся в те дни драмы, закончившейся трагической гибелью Пушкина.
Начнем с императора Николая Павловича. Мы знаем нарисованный блистательной кистью Герцена портрет этой «остриженной и взлызистой медузы с усами», которая постоянно — на улице, во дворце, со своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами — пробовала, может ли ее взгляд, подобно взгляду гремучей змеи, останавливать кровь в жилах.
Мы помним эти «зимние глаза», этот лоб, быстро бегущий назад, эту тяжелую, сильно развитую нижнюю челюсть, это лицо, выражающее надменную волю при слабой мысли.
Но посмотрим на Николая не глазами открыто ненавидевшего его Герцена или плеяды людей, разделявших чувства и мысли Герцена. Послушаем официальных казенных историков, вроде Шильдера, которых никак нельзя заподозрить в недоброжелательстве к их царственному герою.
Будущий император Николай Павлович родился в 1796 году. Самым ярким воспоминанием его детства была ночь на 12 марта 1801 года: полные притаившейся тишины огромные залы Инженерного замка; крадущиеся шаги; внезапный вскрик, сменившийся хрипом и нечеловеческим воплем: это заговорщики, соучастник которых — наследник-цесаревич Александр Павлович, затягивают шарф на горле императора Павла I.
В спальне великих князей появляется кто-то из придворных. Николая заворачивают в меховую полеть и увозят в Зимний дворец. В коридоре он видит смертельно бледного брата Александра, с трудом удерживающего дрожь.
Николай был третьим по старшинству сыном Павла. Надежд на то, что он взойдет на царский престол, он не имел.
И стал царем только благодаря исключительным обстоятельствам: бездетности Александра, морганатическому браку[2] Константина.
По обычаям того времени, он получил суровое, спартанское воспитание, изведал розги и стояние голыми коленями на горохе.
С детства он «проявлял пристрастие ко всему военному, — пишет Шильдер, — успехи в других предметах были далеко не блестящи, а в древних языках плачевны».
Врожденные качества его души сливались с общими впечатлениями детства. За три года до его рождения слетела с плеч голова короля Франции Людовика XVI. Вольный ветер Великой французской революции веял над просторами Европы. Его дуновение проникло в Россию. В доносах о настроенных офицеров, воротившихся из похода во Францию, появились упоминания о каких-то тайных обществах, в которые входили представители самых родовитых дворянских фамилий.
И ко всему — Пушкин, какой-то Пушкин! Захудалый псковский помещик! Пиит! Вития! Санкюлот и карбонарий! Автор всяческих од «свободе» и «ноэлей», отвратительных, как скрежет ржавого железа.
…Мы уже знаем, что имя Пушкина было упомянуто на первых же допросах декабристов. Сразу же раскрылось, как огромно было значение его произведений и насколько широк круг поэтов декабризма — Рылеев, Александр Бестужев, Языков и многие иные, известные и безвестные.
Николай не просто не любил поэзию — он ее ненавидел. Прежде всего за легкость, с которой она расправляет свои крылья в вольном полете, за невозможность заковать в «железа» ее свободолюбивые песни.
Автор исследований, посвященных движению декабристов, М. В. Нечкина пишет, что Николай был обуреваем страхом, чтоб декабристская поэзия не дошла даже до писцов, ведших записи допросов, и отдал приказ: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи».
Приказ его был выполнен — стихи сожжены. Многие погибли без следа, в том числе стихотворения Пушкина.
Случайно уцелел лишь пушкинский «Кинжал». Его текст был записан в следственном деле по требованию допрашивающих арестованным Громницким.
Бестужев-Рюмин, показал Громницкий, «в разговорах своих выхвалял сочинения Александра Пушкина и прочитал одно… не менее вольнодумное. Вот оно…»
Дальше в показаниях Громницкого следует записанный наизусть текст «Кинжала». Текст этот не удалось «вынуть и сжечь», как того требовал царский приказ, ибо он был записан на обороте допросов, не подлежавших уничтожению. Тогда военный министр Татищев, желая хоть как-нибудь выполнить монаршую волю, густо зачеркнул текст пушкинского стихотворения и поверх него написал: «С высочайшего соизволения вымарал военный министр Татищев».
Рано утром 14 декабря Николай, узнавший о заговоре из доносов Шервуда, Ростовцева и Майбороды, сказал Бенкендорфу: «Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет, но по крайней мере мы умрем, исполнив свой долг». А несколько дней спустя написал младшему своему брату, великому князю Михаилу Павловичу: «Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока божьей милостью я буду императором».
В первые месяцы его царствования, пишет П. Е. Щеголев, в России «не было царя-правителя, был лишь царь-сыщик, следователь и тюремщик. Вырвать признания, вывернуть душу, вызвать на оговоры и изветы — эту задачу в конце 1825 и в 1826 годах исполнял русский император с необыкновенным рвением и искусством». День и ночь, без сна, без отдыха, допрашивал он арестованных в своем дворцовом кабинете, куда их привозили завернутыми в звериные шкуры, с глухими колпаками-капюшонами на голове.
Так держался он на следствии за стенами Зимнего дворца и Петропавловской крепости. И совсем по-иному на виду.
Тут он был добр, сочувствен к арестованным, благожелателен и далее сентиментален. Высказывался за смягчение приговора. Изображал себя безвинно вешающим.
А когда приговор был вынесен, когда он должен был быть приведен в исполнение, царственный палач стал деятельно придумывать ритуал казни. Определил ее место: кронверк Петропавловской крепости. В канун казни, как о том поведал в своих записках Денис Давыдов, он весь вечер изыскивал способы, чтоб придать этой картине наиболее мрачный характер; в течение ночи последовало высочайшее повеление: барабанщикам бить во все время бой, какой употребляется при наказании солдат сквозь строй.
Это повеление поразило Льва Толстого, который прочел его, когда задумал роман о декабристах. «Для меня, — писал Толстой, — это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь».
Ночь перед казнью декабристов Николай провел в Царском Селе. Утром А. О. Смирнова-Россет встретила его около пруда, что за Кагульским памятником.
Он стоял на берегу и кидал в воду платок, а его собака бросалась за ним.
К этому времени осужденных на казнь вывели к подножию виселиц. Уже начала бить мелкая барабанная дробь.
Казнимых подвели к петлям, палач накинул им на шеи веревки и выбил из-под ног их доски, прикрывавшие глубокую яму.
И тут произошло то, что Вяземский в письме к жене назвал «лютыми подробностями» этой казни: гнилые веревки оборвались, и Рылеев, Муравьев и Каховский сорвались с виселицы.
Обливаясь кровью, Рылеев все же встал на ноги, обернулся к Павлу Кутузову, главному распорядителю казни, сказал:
— Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите — мы умираем в мучениях…
— Вешайте их скорее снова! — неистово закричал Кутузов.
Было уже близко к полудню, когда в Царское прискакал фельдъегерь с сообщением, что казнь свершилась.
Николай, который все еще возился с собакой, большими шагами пошел к дворцу. Надо было приступать к исполнению второй части программы этого дня: к скорби.
Сперва Николай направился в часовню и велел отслужить заупокойную панихиду. Затем на Сенатской площади, на том месте, где был убит Милорадович, было отслужено «очистительное молебствие». 19 июля, на шестой день казни, такое же «очистительное молебствие» было отслужено в Московском Кремле.