Итак, мы видим, что современный японец не вполне самурай. Японская литература уже не является экзотичным и малопонятным сегментом мировой литературы. Возможно, иностранному читателю она все равно покажется странной, и всё же — литература как литература, ничего особенного. Татьяна Толстая, Виктор Пелевин или Асар Эппель, в конце концов, тоже пишут немножко (а может быть, и не немножко) странные тексты, однако никто ведь из-за этого не считает русскую литературу странной. Не знаю, повод ли это для радости или наоборот — это уже совсем другая тема. А в заключение вступительной статьи я хочу рассказать о том, как в прошлом году в Японии разговаривал с Петером Эстерхази, лидером венгерского постмодернизма, о литературе. Он сказал, что с удовольствием читает Акутагаву и Мисиму, воспринимая их «как немножко странных европейских писателей». Когда человек читает литературу другой страны, он не начинает смотреть на мир глазами иностранца, а продолжает оставаться самим собой и понимает всё тоже по-своему. безусловно, такое чтение чревато неверными интерпретациями. Однако знакомство с иноязычной литературой в принципе невозможно без подобных заблуждений. Поэтому я ответил Петеру: «Ну а вас мои соотечественники будут читать как немножко странного японского писателя».
И мне очень хотелось бы, чтобы вы прочли произведения авторов этого тома не как сочинения неких выдуманных «самураев», а как немножко (или пускай даже не немножко) странную, но при этом вполне русскую литературу.
мицуёси нумано
ян согиру
на синдзюку
Мы с моим другом Хван Сон Хёном мерили шагами Синдзюку от Якусё-тори к зданию Фурин-кайкан, когда наше внимание привлекло необычное зрелище. Худощавая высокая женщина гнала прочь какого-то приодетого в пиджак мужчину. Она лупила его по бокам своими затянутыми в бледно-зеленые колготки ногами, выбрасывая их далеко вперед и щедро выставляя на всеобщее обозрение. В ярком свете прогулочного квартала четко вырисовывались ее напряженный крепкий зад и впечатляюще безукоризненные линии бедер. Другая женщина загородила дорогу пытавшемуся улизнуть мужчине и боксировала, норовя нанести хук слева. Уворачиваясь от удара, мужчина поскользнулся и грохнулся. Только тогда растрепанные фурии, пританцовывая на ходу и держа в руках туфли на высоких каблуках, решительной походкой отошли в сторону. Больно было смотреть на бедолагу, безжалостно избиваемого двумя женщинами, однако никто, разумеется, даже не попытался его ободрить. Рядом со мной за этим зрелищем увлеченно наблюдал мужчина, по виду сутенер; он ржал во всю глотку. В спину улепетывающему мужчине полилась брань. «Давай-давай, проваливай!» — кричали обе дамы грубыми мужскими голосами, и только тут до нас дошло, что это педики.
— Слабак он все-таки. Чтоб какие-то пидоры да так отделали… — заметил Хван.
— Не скажи. Хоть и пидоры, а все же мужики, — возразил я. — Да еще, судя по всему, попроворней да понаходчивей нас с тобой. Работка-то у них рискованная.
Мрачно посмеиваясь, запыхавшиеся педики как ни в чем не бывало вновь принялись фланировать туда-сюда в компании своих приятелей и сводников, прочно занявших этот район. Они покачивали бедрами и приставали к прохожим. То ли оттого, что мы выглядели как деревенские простаки, то ли оттого, что бросали по сторонам жадные взгляды, один из них, здоровенный, с жирной шеей, прилепился к нам, как водоросль:
— Куда направляемся? Может, вместе развлечемся?
Хван неопределенно ухмыльнулся. Он был слегка пьян, и в глубине его зрачков стояли лужицы желания. Намерение добавить новую порцию алкоголя в начинающую трезветь утробу вело нас на поиски подходящего заведения.
Мы нырнули в похожий на лабиринт тупичок, где в ожидании посетителей беспорядочно теснились распивочные, мелкие забегаловки, бары, закусочные и прочие мрачновато-грязные заведения. Все здесь было пропитано мерзостью, круто замешенной на зловонии слитой мочи, поноса и блевотины, харканья, крови, выбитых зубов. Под звуки «Сеул & Сеул» бились, как в агонии, хиппующие длинноволосики и облаченные в новомодные одежды двуполые существа, определить изначальную принадлежность которых к какому-то полу уже не представлялось возможным. Бродили здесь и добропорядочные горожане. На фасаде одного из заведений громадное чудовище-тотем изрыгало изо рта огонь, неоновые рекламы беспорядочно вспыхивали, как детские петарды.
— Господа, у нас сегодня открытие, все девочки no panty.[1] Обслужим по полной программе — не желаете заглянуть? — назойливо зазывал прохожих молодой человек в «бабочке». Происходило все так, словно горячий длинный язычок хамелеона в мгновение ока отлавливал в толпе пьяненьких, с болезненной одержимостью приплясывающих перед витринами, где многократно отражалось их изображение. Ловкая работа!
Внезапно около гостиницы для парочек из тени кустов раздались душераздирающие стоны. Там, прикрывая руками низ живота, валялась сбитая наземь женщина, а какой-то громила мафиозного вида топтал подошвами ботинок ее лицо с кровоточащими губами. Из горла женщины рвался прерывистый стонущий вопль. Прохожие, стоя поодоль, наблюдали за этой сценой со стороны, словно перед ними разыгрывалось нечто диковинное. Женщина вцепилась в ногу бандита и попыталась удержать его, а тот, разошедшись, швырнул ей в изуродованное лицо содержимое мусорного мешка и, обернувшись к прохожим, в момент разогнал их злобным окриком:
— Дерьмо вонючее, вам что здесь, представление? Пошли вон, сукины дети!
— Прямо-таки тошнит меня от таких сволочей. В былые времена мы бы не прошли мимо молча. Тоже постарели, видно, — с горечью произнес Хван. Защитник женских прав, он сочувствовал бедняге, с которой так жестоко обошлись.
Пересекая площадь перед театром Кома, мы на минуточку задержались у киноцентра — взглянуть на рекламные кадры из фильмов. Изучили все добросовестно. Нам предстала череда изнурительных сцен с красотками в призывно откинувшихся позах, с выражением наигранного восторга на лицах.
— А эти, посмотри-ка, — тоже мне акробаты. Ты так можешь? Я и сам раньше из интереса по-разному пробовал, а сейчас только начни — сразу радикулит разобьет. Конечно, кто для клиента старается, тот по-всякому извернется — хоть задом наперед, хоть в воде. А я в этом смысле теперь курица вареная. Раздеться и то лень. Так тихо-тихо — и совсем с сексом распрощаешься, — разглагольствовал Хан, упершись при этом взглядом в бедра идущей впереди молодой женщины, напоминавшей бойко резвящуюся рыбку.
— От эдакой задницы у меня прямо встает. Вообще-то такое не в моем характере. Но тут уж ничего не могу поделать. Чем больше подавляешь, тем ближе взрыв. Это как революция угнетенных масс.
В витрине одной из закусочных было выставлено несколько десятков огромных крабов. На углях жарились креветки на вертеле, у входа бродили зазывалы с повязками на головах и, в такт хлопая в ладоши, приглашали: «Добро пожаловать! Добро пожаловать!» Поддавшись на их бодрые возгласы, мы вошли. Уселись перед накрахмаленными салфетками, посмотрели меню — длинный перечень изысканных морских блюд. Первым делом заказали пиво — промочить горло. Едва отхлебнув, Хван принялся болтать без умолку. Принесли еду.
— Я сегодня угощаю, ешь давай, — Хван принялся подсовывать мне блюда, которые появлялись одно за другим. Жирный тунец, ломтики сырой каракатицы, рубленая макрель, лобстеры в сое, кусочки мороженой камбалы, горшочки Исикари…[2] Ем я мало, и при одном только взгляде на всё это изобилие мой аппетит резко пошел на убыль. Хван же, взглянув на блюда, досадливо прищелкнул языком.
— Это что такое?! Совсем не то, что на витрине! — принялся он жаловаться, демонстративно повернувшись в сторону хозяина. Послушать его, так все здесь вообще было несъедобно, но, впрочем, это отнюдь не сказалось на его аппетите; напротив, и еду, и спиртное он при том поглощал, как удав.
— Вот я жил на острове Чжэчжудо, так там бы и смотреть не стали на такую тухлятину. Ты ведь никогда на Чжэчжудо не был? Эх ты, бедняга…
Выдав мне порцию жалости и сочувствия, он ударился в обычные свои воспоминания о местах, где прошло его детство. Побережье после отлива, усеянное, насколько хватает глаз, грудами ярко-красных панцирей с притаившимися там крабами, гора Хальла, похожая на мускулистое тело крепкого мужчины, пузырящиеся источники вдоль берега моря, стаи рыб, что бьются у самого берега, отчего он кажется серебристым, местные жители, которые, вооружившись корзинами, ведрами и совками, все вместе выходят черпать рыбу… Эти картины и теперь порой виделись ему во сне. Рыбы там — ловить-не переловить, ее и сушат, и солят, а что остается — идет в поля на удобрения. Здоровущие тыквы, арбузы, баклажаны… Не удивительно, что мужчины на Чжэчжудо такие ленивые. Ведь там и работать не надо! Попивают себе день-деньской местное винцо, играют в сёги[3], а то и вздремнут среди бела дня. Трудяги женщины пашут землю, ныряют в море, рожают детей… Там живут, как человечество жило в глубокой древности — ощущая себя частицей Великой Природы, еще не имея собственных ценностей. Живут, пока питает их своим пламенем магма той Жизни, где свершают свой круговорот огонь, вода и небесные светила, живут, подчиняясь ритму крови, и умирают на Матери-Земле. На Хвана порой накатывали ностальгические воспоминания о родине, которые были столь же далеки от действительности, сколь бывает иллюзорен облик некогда юной возлюбленной, остающийся в памяти таким даже спустя годы.