Вот тут она повернулась ко мне и попросила вежливо-робко:
– Вы не дадите и мне сигарету? – и добавила, словно извиняясь: – На войне многие женщины привыкают курить…
Я это и сам знал, поэтому ничуточки такой просьбе не удивился. Удивило как раз другое: это было произнесено по-русски. Конечно, не вполне правильно – русский ей определенно не родной, но и не так уж коряво, вполне даже грамотно.
(Очень уж много времени прошло, и я, конечно, не помню уже, как она произносила те или иные слова, а потому простоты ради буду передавать ее русскую речь правильным языком).
Вот это тоже было интересно. Очень интересно. Потому что наталкивало на определенные версии…
Я подал ей сигарету, поднес зажигалку. Она поблагодарила опять-таки по-русски:
– Спасибо, господин офицер, – и умело затянулась. – Вы ведь офицер, верно? Я слышала, как солдаты вас назвали майором…
– Майор, – кивнул я. – Не беспокойтесь, они больше не вернутся.
– Придут другие, – отрешенно сказала она, глядя куда-то вдаль. – Я уже столько всякого насмотрелась… Три дня назад я шла с другой группой, остановились отдохнуть в каком-то маленьком городке… Средь бела дня подъехали ваши солдаты на грузовике, забрали четырех женщин помоложе и покрасивее – одна сидела рядом со мной, мы успели познакомиться, – втолкнули в кузов, увезли, и больше мы их не видели…
«Интересно, почему же они тебя не прихватили, красоточку, несмотря на немытую мордашку? – подумал я рефлекторно. – Ту женщину, что сидела с тобой рядом, сгребли, а тебя вот не тронули». Странностей за девушкой прибавляется…
Она продолжала все так же отрешенно-печально:
– Женщина на войне – всегда военный трофей. Так было во все времена и, наверное, еще долго будет. Мой отец – военный, капитан, у него была большая библиотека, и я прочитала много книг про войны, самые разные…
– И где сейчас ваш отец?
– Не знаю, – сказала она. – Он служил во Франции, писем давно не было… но я знаю, что он жив! – воскликнула она, на миг став другим человеком – щеки раскраснелись, глаза блестят. И тут же стала прежней, понурой, вялой. – Я не знаю, где он, а он не знает, где я… Это тоже война…
Видимо, ей вдруг захотелось выговориться – накатывает порой на человека такое состояние. Я терпеливо молчал, но и она замолчала. Тогда я осторожно сказал:
– Вообще-то у нас есть строгий приказ, запрещающий такие вещи…
– Господи! – бледно улыбнулась она. – Вы же офицер, судя по наградам, давно воюете… Вам ли не знать, на что способны иные солдаты вдали от глаз начальства… Отец мне кое-что рассказывал – там, правда, шла речь о гораздо более безобидных вещах, и все случаи были смешные… – Она пытливо глянула на меня большими серыми глазами (между прочим, умными). – Что вы еще можете сказать? Что их можно понять, этих солдат? Что наши солдаты у вас порой вели себя не лучше? Я знаю, слышала немножко. Да что там далеко ходить? Вон, видите одноногого у костерка? Он часто орет: «Идиоты, нужно поскорее уходить к американцам! Если русские устроят здесь хотя бы половину того, что мы у них натворили, здесь сто лет трава расти не будет!» И на сумасшедшего вроде не похож… Я вас ни в чем не обвиняю и не обличаю, господин майор. И ничему не ужасаюсь. Сначала верх берут одни и творят, что хотят, потом другие, поднакопив силы, одолевают и начинают мстить. Война всегда была такой… Я просто не думала, что когда-нибудь это коснется и меня…
Я понял ее взгляд и подал ей вторую сигарету, поднес огоньку. Она глубоко затянулась, не кашлянув – а французский табачок был крепкий, – выпустила дым, пытливо глянула мне в лицо и как-то безучастно спросила:
– Вы меня теперь расстреляете, да?
– Это за что вдруг? – удивился я.
– Я много слышала, что вы расстреливаете семьи офицеров, – сказала она без малейшего страха в голосе. – Тех, кому очень уж повезет, отправляете в Си- бирь…
– Нужны вы нам в Сибири, нам там и без вас хорошо… – проворчал я. – Сама-то видела хоть раз?
– Нет, но много говорят…
Я мог бы сказать ей, что это немцы летом сорок первого расстреливали семьи наших офицеров и в Прибалтике, и в Бресте, и в других местах. Сдержался. Последнее дело, каким мне хотелось бы заниматься, – вести пропаганду среди немецких беженцев с разъяснением нашей политики. Я просто спросил:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
– Интересно, ты честному слову вражеского офицера поверишь?
– Если честно, не знаю, – призналась она. – Дело совершенно не в том, что вы красный русский, просто вы вражеский офицер. Отец, правда, говорил, что настоящий офицер не лжет, иногда дает честное слово противнику…
– Правильно говорил, – сказал я. – Да и какой ты мне противник… Вот тебе честное слово: не собираемся мы мстить, вырезать кого-то подряд и все такое прочее. Знаешь, что сказал товарищ Сталин? «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается». Из этого и будем исходить.
Она долго смотрела мне в лицо – и в конце концов ледок в серых глазищах явственно подрастаял. Сказала наконец:
– Мне кажется, я вам верю…
– Поскучнела что-то ваша пропаганда. Вот в Семилетнюю войну обстояло гораздо красочнее. Волной шли сказки, что русские казаки детей живьем едят, да и взрослыми при случае не пренебрегают, если они упитанные. И это были не обывательские сплетни, а официальная государственная пропаганда: красочные листовки печатали со звероподобными клыкастыми казаками. Я видел в музее. А казаки, представь себе, никого не съели и даже не надкусили. Вот водку пили очень даже старательно, скрывать не буду… – И я спросил с неподдельным любопытством: – Знаешь, что мне по-настоящему интересно? Ты была уверена, что мы расстреливаем семьи офицеров, и сама сказала, что отец у тебя офицер. Я тебя за язык не тянул, не допрашивал. Это как понимать?
– Не могу толком объяснить, – сказала она тоскливо. – Может, мне показалось: если вы узнаете, что я дочь офицера, все кончится, весь этот ужас. Отец рассказывал, что скорость пули быстрее скорости звука, и своего выстрела человек не слышит…
– Что, так не хочется жить? – спросил я серьезно.
– Сама не знаю, – ответила она так же серьезно и поежилась. – Германия превратилась в какой-то ужас. Немцы вешают немцев без всякого суда… Я столько повешенных видела… Если бы их вешали ваши, зачем им вешать на грудь таблички на немецком вроде: «Я изменил Великому рейху»?
– Молодец, – сказал я. – Умеешь рассуждать логично.
– У меня по логике всегда были хорошие отметки… Знаете, в Драйземюлле меня хотели изнасиловать четверо солдат… немецких. В мятых, запачканных мундирах, пьяные… У них у всех были награды, и не одна! Они знали, что я немка, и все равно пытались утащить в подворотню…
– Я так полагаю, обошлось?
Она вновь зябко поежилась:
– Обошлось… Очередным ужасом. Мимо как раз ехали фельджандармы на двух мотоциклах. Видимо, все поняли и остановились. Они тех четверых ни о чем не спрашивали. Велели мне отойти в сторону, пулеметчик в коляске проворчал: «На всех веревок не хватит…» – и уложил всех четверых одной очередью. Перед тем как уехать, один мне крикнул: «Сиди дома, дуреха! Нашла время по улицам болтаться!» А какой у меня мог быть дом в Драйземюлле? И в Кольберге-то от нашего дома остались одни руины, я еще и поэтому ушла. Да и самого Кольберга не осталось. Город…
– Я знаю, – прервал я. – Понимаешь, вышло так, что наша дивизия без боев проходила и через ваш Кольберг, так что я видел, что от него осталось – один дом из сотни…
– Да, именно так, – сказала она. – Можете не отводить глаза, господин майор. Это были не ваши самолеты. Мне потом рассказали, что иногда самолеты носились совсем низко, и многие видели на крыльях белые звезды, американские. За последнее время многие научились безошибочно определять опознавательные знаки вражеских самолетов…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Я и не думал отводить глаза – сам знал, что Кольберг бомбили американцы.
– «Рассказали»… – повторил я одно из ее слов. – Значит, во время бомбежки тебя в городе не было?
Она улыбнулась бледно-бледно: