Вместе с тем, мужа своего она боялась больше, чем дьявола, и состояние беспредельного страха в причудливом сочетании с завистливой злобой стало ее привычным состоянием. Ее отношения с супругом строились на прозаическом расчете; поскольку он относился к ней с какой-то странною опаскою. Она следила за его повадками, приглядывалась к ним, подмечала мужнины привычки и пристрастия. Но потом — и очень скоро — исход благих намерений навеки прекратился. Домашние люди Марка Соломоныча в пересудах с соседскими домашними людьми божились, будто слышали в дальних покоях хозяйского дома дикие вопли истязуемой Клавдии Михайловны. Некоторые пытались отнести их на счет необузданной интимной страсти молодых еще супругов, но кое-кто из людишек, имевших доступ к замочной скважине хозяйской спальни, уверенно докладывал, что страстный супруг зачастую исполнял свои нехитрые обязанности по обыкновению не распуская ремней.
Так в лживой любви был зачат первенец Марка Соломоныча и Клавдии Михайловны. Мальчика назвали Ильей. На удивление он рос крепким, здоровым, ел, что попало, бегал раздетый, мылся холодной водой. Вначале Клавдия Михайловна все свое время отдавала малышу и занималась только им, но вскоре, видя его завидную самостоятельность, переложила заботы о нем на плечи няни, благообразной старушонки Бат-Шевы Габриэлевны, поселившейся с Илюшей в отдельной комнатушке. Сама заботливая мамочка полюбила одиночество и праздность и в безделье уже думала о том, что пришла пора поразмыслить о кое-каких подходящих ее положению утехах. Эти крамольные мысли явились у нее на фоне знакомства с неким молодым человеком по имени Павел Афанасьич, нигде не служившим и занимавшимся какими-то странными делами.
Роман был бурным и кратким. Стихия случайных встреч, долгих внимательных взглядов, робких и одновременно настойчивых прикосновений, объятий, поцелуев и, наконец, тайных свиданий настолько вскружила голову впечатлительной, уставшей от нудного, подозрительного мужа Клавдии Михайловны, что опомнилась она лишь тогда, когда Павла Афанасьича забрала полиция. Вначале она неблагоразумно кинулась выяснять в чем дело, но вовремя опомнилась и смирилась.
Марк Соломоныч при всей своей подозрительности ничего не замечал, а скорее всего делал вид, что ничего не замечал, и, продолжая заниматься коммерцией, куплями, продажами, оптовыми договорами и прочим, почти не интересовался жизнью Клавдии Михайловны, не забывая, однако, аккуратно посещать ее ежевечерне в ее опочивальне. Десяти минут ему вполне хватало для общения с супругой, и он, довольный собой и, разумеется, ею, умиротворенный и полный предчувствий будущих побед, с легким сердцем уходил отдыхать от праведных трудов.
Между тем, через пару месяцев после ареста Павла Афанасьича стало ясно, что счастливый супруг Клавдии Михайловны довольно скоро будет ликовать по поводу рождения нового наследника, а Клавдия Михайловна втайне холодела от этой мысли, памятуя о том, что волосы у ее незабвенного Павлушеньки были мягкие и рыжеватого оттенка, являя собою полную противоположность черной и жесткой шевелюре Марка Соломоныча.
Впрочем, после рождения Левушки это обстоятельство не имело для нее ни малейшего значения, так как, не вынесши родовых мук, она скончалась в одночасье и ее торжественно похоронили, сопроводив на местное еврейское кладбище цветами, воплями и горькими слезами… Правда, злые языки утверждали, будто бы под видом Клавдии Михайловны на кладбище сопроводили вовсе не ее, а неизвестно что, чему и названия на свете нет — фантом, призрак, а может, тело какой-нибудь бродяжки, взятое за пятиалтынный из городского морга.
Левушка, в отличие от брата, был мальчиком болезненным и хилым, к нему постоянно цеплялась всякая зараза; кормилица его Дора Самуиловна, переехавшая вместе с мужем и своей девочкой в дом Марка Соломоныча, сбилась с ног в заботах о качестве грудного молока, стерильности пеленок и продолжительности сна младенца. Левушка игнорировал ее заботы и как будто специально время от времени прихварывал. Он поздно начал говорить, и первым его словом стало слово «дай». Ходить он, правда, начал очень рано, однако ноги его вследствие этого сделались кривыми, и кормилица иной раз в шутку говорила, что Левушка непременно будет в кавалерии.
Отец относился к нему с недоумением, так как все, что делал этот ребенок, несказанно удивляло его, и, глядя порой на сына, Марк Соломоныч испытывал поражавшее его чувство гадливости, как если бы он смотрел на бородавчатую скользкую жабу или раздавленную гусеницу.
В трех-четырехлетнем возрасте Левушка был необычайно капризен, своенравен и всевозможными детскими хитростями, нытьем и упрямством добивался всего, чего хотел. Постоянные болезни, педагогическая беспомощность Доры Самуиловны и довольно ранняя самостоятельность вырабатывали в нем прескверный характер; к тому же отец скоро начал жестоко наказывать его за малейшую провинность и даже в спорных случаях, когда вина сына не казалась очевидной, наказаний своих не отменял. Карал Марк Соломоныч изощренно, обычный ремень применял редко, зато любил поставить Левушку коленями в горох, либо лишал обеда, а то и вовсе приказывал до изнеможения ползать по-пластунски нечистыми дорожками сада. Левушка ожесточался, в нем зрел комплекс ущербности, страха и мстительного злопамятства. Добавляли в Левушкину жизнь жестокости и уличные оборванцы, которые ненавидели его за непримиримость и отвратительный характер. Его конфликты с соседской пацанвой окончились однажды подлинным повешеньем.
Рассказывали очевидцы, что вздернули его на яблоню, на низкую ветку, где яблоки уже сорвали. И когда его, извивающегося, тащили до ствола, он, вывихнув шею, смотрел на парящие среди листвы плоды. Потом на голову ему накинули веревку, и его освободившееся от чужих рук тело сотрясло своей обманной тяжестью все дерево. Усталые ветки дрогнули и уронили на вскопанную землю несколько переспелых яблок.
Выходили парня кое-как, но горло у него еще долго болело, и кашлял он много месяцев подряд.
Марк Соломоныч во время болезни сына от постели его не отходил, сам был и за кормилицу, и за сиделку. С ложечки давал жидкую кашку, теплым чаем поил. Вначале Левушка был словно без сознания, ничего не помнил и жил по инстинкту, но потом, когда немного отошел и стал осознавать происходящее, вид отца, его запах, волосатые руки, толстые пальцы, грубо и неуклюже сжимающие черенок чайной ложки, стали его раздражать, внушать ненависть, отвращение и страх… И няня Бат-Шева Габриэлевна, и кормилица Дора Самуиловна не раз видели, как Марк Соломоныч, жалко улыбаясь, подносил к губам сына чашку, а Левушка в тот миг взглядывал в глаза отцу с таким омерзением и болью, что очевидцам становилось жутко…
А новая беда, меж тем, зрела и наливалась гнетом ненависти на харьковских окраинах. Левушка к тому времени поправился и потихоньку приходил в себя, не предполагая будущих увечий.
…В тот день все было в природе как всегда, уверяли очевидцы, и ничто не предвещало ни малейших потрясений. Солнце ушло в загородный овраг и, зацепив ветхие крыши дальних домишек, оставило на их коньках и стрехах алые клочья закатного шелка.
Пьяная толпа подходила к дому Марка Соломоныча уже в сумерках: раздавались гнусавые выкрики и вопли, слышно было густое сопение. Топот сапог гулко отзывался на дальних улицах, и людям, таившимся за белыми занавесками на окнах, было страшно и зябко.
Подойдя к дому совсем близко, толпа перестала вопить, замолчала, приостановилась, — люди затаились под окнами, удерживая дыхание, словно на охоте. Потом в окна полетели камни. Бандиты окружили дом, кто-то вышибал двери, кто-то лез в окно. Матерщина мешалась с детским визгом. Марка Соломоныча протащили за бороду на заднее крыльцо. Он сумел вырваться, подбежал к забору и схватил всаженный в колоду возле поленницы топор; на него навалились, но он растолкал всех, размахнулся и грохнул топор на голову ближнему из подбежавших. Горячая кровь брызнула по сторонам, ожгла лица оказавшихся поблизости. Толпа рассвирепела. Жертву сбили с ног и принялись истерично, злобно затаптывать ногами.
Двое вывели из дома старшего Илюшу, сгребли его за длинные кудрявые волосы и с размаху ударили головой о стену. Желтоватый кирпич протек пурпуром. Левушка прыгнул из окна, побежал через сад к забору, но кто-то завизжал: «Держи, держи!».
Почти в тот же миг цепкая рука схватила его за воротник, потом отпустила, толкнула чуть вперед. Он попятился было к дому, но оттуда подошли еще трое, встали за спиной. Глядели, пьяно и злорадно похмыкивая. Один развернул Левушку к себе и с силой ударил сапогом в пах. Левушка отлетел в сторону, скорчился на коленях, уткнувшись лицом в землю…
Очнулся он от жара, от горячего ветра, шевелившего его грязные спутавшиеся волосы. В ночи ревело и бесновалось дикое пламя, обглодавшее дом до самого чердака. Черное ядро его стен зловеще проступало сквозь мощные волны огня, желтые искры сыпались обильно и густо, словно просо из прохудившегося мешка.