Итак, зейде Мотл праведно скончался, успев переговорить с Богом, и все в доме дядюшки Менахема пришло в движение, исключая только его самого. Он оставался сидеть на полу возле постели почившего отца, время от времени горестно всхлипывая и причитая: «Ой-вей!», а окна во всех комнатах уже раскрылись и вода, во что бы то ни было налитая, поспешно выливалась. Вернувшийся из кухни доктор Герш держал холодеющее запястье зейде Мотла, а стакан с недопитым чаем уже опрокинула расторопная тетушка Гитл и спешила к самовару, чтобы опорожнить и его. Рабби Шмуэль равнодушно стоял перед умершим, помня о законе, согласно которому нельзя утешать человека, чей умерший родственник лежит перед ним. Однако он лично напомнил дядюшке Менахему о его насущных обязанностях. Дядюшка Менахем с большим трудом поднялся с пола, подошел к постели умершего отца и разорвал на себе рубашка с левой стороны от сердца. После этого он стал судорожно шептать что-то в открытые глаза покойного, роняя слезы прямо ему на лицо, и я понял, что дядюшка Менахем молит отца позднего прощения. Потом он закрыл его глаза и тихо попросил доктора Герша пригласить помощников, чтобы опустить тело на пол. Тетя Гитл закутывала по всему дому зеркала, и черный креп бережно укрыл все выходы в потусторонний мир. Тут к дому Мотла стали подходить пожилые евреи, они топтались в передней и, шепча что-то друг другу, тихо переходили в комнату покойного. Явились молодые помощники; под руководством рабби Шмуэля, они приготовили ложе на полу возле отрытого окна и бережно перенесли тело зейделе с его постели.
Тут меня отправили на кухню, где я провел несколько времени с Хави и Яэль. Должно быть, времени прошло довольно много, потому что потом я помню себя уже возле гроба, в который лежит умытый и одетый старый Мотл — в шапке, перчатках и перепоясанном саване. При мне гроб закрыли крышкой, оставив в изголовье небольшую щель, укутали черным полотном и поставили у выходной двери. День смерти зейделе я помню незавершенными отрывками; вот он в постели, а вот — уже на полу, вот кухня и в ней перепуганные девочки: Яэль плачет, а Хави отколупывает краску с кухонного стола, при этом Яэль держит на руках кошку Басю и, прижимая ее к груди, порывисто гладит коротенькую шерстку. Я невольно заглядываюсь на девочку: ой, вей з мир, майн клейне, майн кецеле!.. Вот рабби Шмуэль дает наставления дядюшке Менахему, вот тетя Гитл несет простыни и полотенца, вот старый Мотл в гробу, а на его глазах и губах — глиняные черепки, вот кладбище, и гроб на веревках опускается ин дрерт, вот дядюшка Менахем, покачиваясь от горя, бросает первую лопату земли, потом подходят другие родственники, по очереди поднимая лопату с земляного гребня, потом рабби Шмуэль и все остальные, кто пришел проводить старого контрабандиста. Помню долгий нескончаемый траур, неудобное сидение на полу, многодневное горение тусклых свечей и ощущение невыразимой тоски, что привела и поселила в этом доме безжалостная смерть…
Но все в жизни имеет окончание. Прошел год, и траурные одежды были сняты. Дядюшка Менахем позвал мой отец и показал ему три слитка чистейшего золота, найденных в укромном уголке после кончины зейделе Мотла.
«Я имею хороший гешефт», — сказал дядя Менахем на следующий день, положил слитки в кожаный саквояж, попрощался с семьей и отбыл в неизвестность.
Через некоторое время знакомые евреи видели его в Одессе, он разговаривал на пристани с каким-то капитаном, и итогом разговора стало перемещение одного из золотых слитков в карман белоснежного капитанского кителя.
Через восемь месяцев дядя Менахем вернулся в Одессу загорелый до черноты, похудевший и с багровым шрамом на левой щеке. Грузчики переместили его багаж в портовые пакгаузы, и уже через неделю дядя Менахем открыл в центре Одессы колониальную лавку. Здесь продавался настоящий яванский кофе из Амстердама, десятки сортов изумительного китайского чая, аравийские финики, марокканские апельсины, туркестанский кишмиш, индийские пряности. Здесь же можно было купить гавайский ром, коллекционные французские вина и экзотические китайские сервизы для чайных церемоний. Дядя Менахем, применив еврейскую смекалку, ум и расчет, начал работать так, что скоро вся Одесса знала о новом заведении, где всегда вежливо обслужат, посоветуют лучшее, спросят о делах и здоровье. Словом, коммерсантом дядя Менахем стал таким же уникальным, каким был до того портным, и потому народ тянулся к нему отовсюду, а дело его процветало и набирало обороты.
Прошло еще около года, и дядя Менахем приехал в Бердичев навестить семья. Я хорошо помню его приезд. Он подъехал в сильно груженом экипаже, и я вместе с извозчиком долго таскал в дом коробки, ящики, саквояжи и баулы. В доме царил радостный бедлам. Тетя Гитл бегала по комнатам, как потревоженная клуша, время от времени истерически взвизгивая: «Ой, вей з мир! Здесь таки сумасшедший дом!». Прибежал мой отец и, тряся бородою, бросился обнимать дядюшку Менахема. Хави и Яэль стояли рядом в стороне, с некоторой робостью поглядывая на отца. Заметив их среди суматоха, он подошел к ним и открыл объятия. Девочки разом подбежали и просунулись в его ласковые руки. Он нежно поцеловал дочурок и со слезою в голосе прошептал: «Чтоб мне было за ваши кости…».
Вечером состоялось праздничное застолье. Моя мамочка пришла помогать тете Гитл, и совместными усилиями они сотворили изумительный ужин. Не стану описывать тебе, майн кинд, ни форшмак, ни геханте лебер, ни куриный бульон с кнедликами, ни гусиную шейку, ни поданный на десерт цимес с черносливом и изюмом и любимый мой леках в меду, обильно сдобренный корицею и имбирем, — все это я не стану описывать тебе, потому что ты и без меня прекрасно знаешь, что есть умелые еврейские ручки на изобильная еврейская кухня, а уж моя мамочка и тетя Гитл имели к еде не только умение, но и огромная любовь, что позволяло им всегда готовить фантастические блюда, о которых знатоки благоговейно говорили: «Цимес мит компот!», и эта благодарная похвала относилась, конечно же, не к конкретному, еще совсем недавно украшавшему стол цимесу, а к замечательному столу вообще и к удавшейся, зажиточной, сладкой жизни, что состоялась благодаря умной голове, расчетливой сноровке и упорному, хотя и не всегда обременительному, труду. В тот день, правда, не случилось на нашем праздничном столе традиционной гефилте фиш, но это только оттого, что она требует довольно времени, а наши мамочки и без того были стеснены.
После чая с леках все сидели довольные и сонные; дядя Менахем, отодвинувшись от стола и покачиваясь на задних ножках стула, любовно гладил свой живот, щурил масляные глазки на любимую супругу и ласково бурчал: «Амэхайя… амэхайя… Алэ вай едер туг… пусть так будет каждый день…».
Мой папочка тоже блаженствовал, с обожанием глядя на старого друга; наверное, он думал о том, каким все-таки значительным человеком стал дядюшка Менахем и как крепко следует держаться его в этой жизни, ведь вот он, достаток, вот материальные свидетельства успеха и процветания: какой дом, какая семья, какая толстая золотая цепь за обшлагом сюртука, а какой стол… В нашем доме стол был намного проще, даже и праздничный. Верхом нашего достатка была вареная курочка и свежая хала на Шаббат, а так всю неделю мы кушали картофельный суп, заедая его серым хлебом… Словом, видно было, что отец восхищается другом, правда, он и немножко завидовал ему, но главное, он испытывал по отношению к дяде Менахему великое чувство благодарности за меня, что взяли в работу и дали кусок хорошего хлеба. Поэтому, когда дядя Менахем сказал «Биркат Ха-Мазон» и сразу же после этого предложил мои родители увезти меня в Одессу, лица их засветились от радости, и я заметил, что первым порывом моего отца было подбежать к другу и обнять его. Но дядя Менахем сонным и блаженным взглядом остановил моего папочку и предложил, если мои родители не против, детально обсудить эту идею…
Так я попал в Одессу и стал мальчиком в колониальной лавке дядюшки Менахема. Город поразил меня — и люди, в нем живущие, и корабли на рейде, и бульвары, все, все отличалось от Бердичева, где только синагоги выскакивали из-за каждый угол да монастырь босых кармелитов возвышался над прочие улицы и переулки…
Три года пролетели как один день; словно бы уснувши вечером и погрузившись в беспорядочное движение между хозяйским домом, прилавком, подсобными помещениями и портовыми пакгаузами, Привозом и судовыми трюмами, городской набережной, улицами и бульварами, я беспокойно спал и видел в постыдных юношеских снах моя любимая Яэль, а утром просыпался и шел к прилавку на те же улицы, набережные и бульвары, где торговал с лотка апельсины, и все было то же, что и три года назад, только сам я был другой — высокий, сильный, мускулистый, покрытый густым южным загаром, с голосом и взглядом полным грубого вожделения к миру. Женщины уже поглядывали на меня с тайным смыслом, что обжигал мое сознание, и завеса плотских запахов опускалась на Одессу, смешиваясь с запахом рыбы, водорослей и апельсинов с моего лотка.