Мы так и не станем никогда с Жеромом Лендоном по-настоящему близкими друзьями — но все же достаточно близкими, чтобы устроить мне разнос, когда он находит, что я плохо одет. Однажды, когда я заявляюсь в издательство в джинсах с дырами на коленях, это ему вовсе не нравится, что он в резких выражениях и доводит до моего сведения. В другие разы, когда я одет лучше, он меня поздравляет: Сегодня вы во всем синем, очень хорошо. Или: Знаете, у вас весьма симпатичный свитер, где вы его добыли? — а я не упускаю случая отметить выбранный им галстук (не забудем, что он довольно-таки кокетлив), мы смеемся, и я в самом деле верю, что мы симпатичны друг другу. Несколько лет тому назад я понял, что у этого человека две улыбки: жутковатая улыбочка, которая появляется в определенных обстоятельствах — наподобие тех, что я уже описал; и широкая, исполненная тепла улыбка, когда ему нравится какая-то книга, когда эта книга хорошо продается, когда он рад вас видеть и вообще, когда с ним, а главное — с его близкими, происходит что-то хорошее.
Однажды, за обсуждением перспектив издательства «Минюи», он говорит мне: Не знаю, увидите, как все сложится, позднее, с Ирен, после моей смерти. Так как от этого высказывания меня коробит, так как я смотрю на него с упреком, так как он видит, что я дуюсь на него за то, что он это сказал, он говорит: А вы что, никогда не думаете о своей смерти? Я о своей думаю каждый день. Я, конечно, тоже, говорю я. Это так, но у меня к этому не лежит душа. Если я и способен спокойно поразмыслить о своей смерти, то мысль о его смерти для меня невыносима.
И еще один день, я, вероятно в процессе рекламной рассылки или чего-то еще, в кабинете отсутствующей в этот день Ирен, на последнем этаже, и он зовет меня снизу. Кричит: Эшноз! Ну а я не люблю, когда меня так зовут, это напоминает лицей, а в лицее мне не нравилось. Я спускаюсь по лестнице в довольно дурном настроении и, не знаю уж, что на меня нашло, говорю ему: Зовите меня Жан. Он со своей жутковатой улыбочкой иронически меня рассматривает, не отвечает. В последующие годы он не зовет меня ни по имени, ни по фамилии, а потом, так как мы время от времени друг другу пишем, в один прекрасный день его письмо начинается так: Дорогой Жан. С этого дня я позволяю себе звать его Жером. До тех пор я звал так только своего сына.
Потом, в один прекрасный день я получаю «Гонкура». В жизни с вами может случиться и не такое; очевидно, в этом нет ничего плохого, ни для вас, ни для вашего издателя. Поскольку в этом году премия присуждена в не совсем обычных обстоятельствах, до запланированной даты, Жером Лендон и я приглашены на обед с Гонкуровской академией, чего обычно не делают. Обед невероятно обилен, и со своего места я вижу Жерома, который, как всегда предельно сдержанный, с энтузиазмом ест и пьет буквально все, так что даже моя соседка справа наклоняется ко мне: Ваш издатель ест все подряд, шепчет она, это и в самом деле очень хороший издатель. До сих пор не понимаю, крылся ли за этим замечанием невольный юмор или нет. По окончании обеда мы собираемся вернуться в издательство, и Жером говорит: Что делаем? Садимся в метро? И я отвечаю: Давайте, если вы не против, лучше пройдемся. Весьма рискованно с моей стороны: я, конечно, знаю, что его хлебом не корми, дай прогуляться, но знаю к тому же, что ходит он чрезвычайно быстро, раза в два быстрее меня, и что, хоть путь от площади Гайон до улицы Бернар-Палисси не так и долог, мне придется изрядно попотеть. Но я справляюсь и достаточно уверенно выдерживаю его ритм до самого конца.
Когда мы вместе что-то обсуждаем, говорит, как я уже не раз повторял, в основном он. Часто на тесной лестнице высокого и узкого, как и он сам, здания издательства «Минюи», по которой он беспрестанно взбирается и сбегает, перескакивая через ступеньки, иногда у него в кабинете, иногда, когда я захожу повидать Ирен, а он на полной скорости врывается к ней в кабинет, чтобы уладить ту или иную проблему. Бывает, что он не задерживается, его ждут другие дела, но часто кажется, что он рад меня видеть, это уже не его жутковатая улыбочка определенных обстоятельств, а широкая, щедрая и сердечная улыбка, он садится куда попало, привалясь обычно своим длинным торсом к какому-нибудь шкафчику, закинув ногу на ногу, наклонившись, сложив руки на груди, и пускается в рассуждения по злободневным вопросам, таким как книжный магазин или единые цены, ксерокопии или предоплата, но часто бывает и так, что он говорит о литературе или о чем-то еще, о кино например. Однажды, когда речь заходит о Бене Газзара, киноактере, которого мы оба любим, я замечаю, что в Библии несколько раз упоминается город под названием Газер. Но он кратким жестом отметает мое замечание, ничуть, кажется, не удивившись лоску моей эрудиции: А, непринужденно отпускает он, как ни крути, в Библии есть все.
Жером Лендон заболевает в конце двухтысячного года. Он плохо себя чувствует, но поначалу никто особо не волнуется, все ждут, что он поправится, он, конечно же, вот-вот поправится, у него и раньше бывали небольшие проблемы со здоровьем, от которых он отличнейшим образом избавлялся. Все ждут, что он поправится, но он не поправляется. Проходит два, три месяца, и я начинаю терять терпение и в начале января пишу ему. В письме я сообщаю, что мне его отсутствие изрядно надоело и что, если это может его развлечь, я был бы счастлив, не дожидаясь, пока он вернется, его проведать. Он звонит на следующий день, как всегда поступает с рукописями. Немного говорим о его здоровье, он довольно оптимистичен, но мне слышно, как ослаб его голос. Рассказываю ему, что затеял у себя дома большую перестройку, на что он: Смелый человек. Ну так как, говорю я, можно вас навестить? Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем свидание с вами, отвечает он (полагаю, что здесь он слегка преувеличивает), но не хочу, чтобы вы отдувались за мой дефицит общения. Вы в этом уверены? говорю я. Да-да, говорит он, сами увидите, когда мне станет лучше. Хорошо, тогда лечитесь, говорю я ему, и до скорого, да? Да, говорит он. Я слышу его голос в последний раз.
Все заканчивается пасмурным утром на улице Трувиль в четверг 12 апреля 2001 года. Я помогаю Флоранс делать уроки, когда у меня в кармане звонит телефон. Это Ирен, она сообщает, что Жером умер в понедельник и сегодня утром погребен. Мне не хочется говорить о следующих часах. А потом, далеко за полдень, я побреду в одиночку по проселочной нормандской дороге. Я шагаю долго, куда дольше, чем обычно способен, но и куда медленнее, чем Жером, в мелочах вспоминая о том, о чем только что попытался рассказать, и о многом другом. Я шагаю до тех пор, пока, добравшись до указателя, гласящего, что эта местность называется Лев, не обнаруживаю, что слишком устал. И решаю повернуть назад.
28 июня 2001
Кристиан Гайи
ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ
До-мажорную гамму ждет еще немало прекрасных мелодий.
Арнольд Шенберг
«…и вскоре оказывается, что больше уже никогда ничего не сделать».
Сэмюэль Беккет
1
В зале только что погас свет. Сцена освещена. Можно начинать. Со стороны сада входят музыканты. Их четверо. Трое молодых людей и девушка. Две скрипки, альт и виолончель. Под аплодисменты все четверо слегка кланяются. Затем рассаживаются. Каждому свое место. По дуге. Слева направо: первая скрипка, вторая скрипка, альт, виолончель. Смокинг первой цвета слоновой кости. Двое других молодых людей облачены в черное. Девушка в длинном и свободном зеленом платье. Первая скрипка и виолончель — брат и сестра. Квартет носит их имя.
К программе концерта. Квартет «Александер» решил включить в нее три произведения. Опус 20, № 6 Йозефа Гайдна. Далее, премьера нового сочинения. Третий струнный квартет (оп. 12) французского композитора Поля Седра. И в заключение, после антракта, четырнадцатый бетховенский, опус 131.
Поль сейчас в зале. Внизу. В партере. В середине восьмого ряда. Его никто не знает. Он ничем не выделяется. Никому нет до него дела. У него в груди колотится сердце. Обстановка не совсем обычна. Стоит лето. Жара. На дворе август. Точнее, 18 августа. Публика, в целом довольно молодая, возбуждена. Огромный зал переполнен. Уйма народу. Для Поля это внове. Ни одному из его сочинений не выпадало еще бросить вызов широкой публике летних фестивалей. Цюрих, 1987 год.
Тишина не спешит. Расползается по залу. Опускается на головы. Настигает самых рассеянных. И вот уже каждый чувствует себя за нее в ответе. С рвением их, музыкантов, ею окружает. Кто-то кашляет в последний раз, и все. Можно начинать.
Пальцы прижимают струны к грифу. Замерли наготове первые ноты. Только-то смычков и дождаться. А вот и они. Подняты в путь. Начинается. Началось. Займет, в общей сложности, минут пятнадцать.
И пройдет за милую душу. С Гайдном все всегда в полном ажуре. Все его любят. Он любил всех. В этом, ля-мажорном, квартете четыре части. Итак, № 6 из двадцатого опуса. Аллегро ди мольто э скерцандо. Адажио, кантабиле. Менуэтто, аллегретто. Фуга а тре соджетти, аллегро.