Неделями двумя позже представился такой случай: пришел ко мне ксендз Мейер и просил меня пойти с ним к его приятелям, которые хотели познакомиться со мною. Случилось, что я не был занят, пошел с ним, и он привел меня в коллегиум, называемый Иезуитским, не предупредив о том, что там замышляют о революции; все это были офицеры. Приняли они меня очень радушно. После приветствия они тотчас просили меня, чтобы я пристал к их замыслам. На это я им ответил, что если к хорошим, то я — со всею душою, но пусть прежде я их услышу. Тут они стали рассказывать о своих замыслах. Я выслушал, весь их разговор, и мне это совсем не понравилось, но я им ответил, что у меня одна душа и ту я жертвую на защиту родины. Услышав от меня это, спросили моего мнения о революции, чтобы я открыл им свои мысли. Но я предварительно спросил их: сколько найдется лиц подобного образа мыслей, на что они мне обстоятельно ответить не сумели. Еще спрашивал: не имеют ли кого из простого народа, который встал бы во главе этого люда? Ответили мне на это, что только теперь будут просить г. Закржевского, как лицо популярное в городе, встать во главе народа, но что еще ничего положительного для революции не имеют. Я высказал им свое мнение. Есть у меня дядя на Праге (предместие Варшавы), он комиссар при мосте, и я у него выпрошу, чтобы все перевозы он велел отвезти на середину Вислы, к острову (Do kępy. Думаем, что здесь разумеется остров, так называемая Сасская Кемпа), и тогда уже москали не будут в состоянии получить никакой помощи с Праги, равно как ни один из них не может убежать на Прагу (разумеется: из Варшавы, отделяемой от предместья Праги Вислой). Затем, чтобы все заставы были хорошо охраняемы народом, дабы ни один москаль не убежал из Варшавы. В третьих, сказал им, что я, сколько будет сил моих, приложу свое старание прийти на помощь жителям, а вы, господа, соберите все войска и в средине города начните революцию. Пусть будет назначен для нее определенный день, о котором должны быть оповещены жители, дабы каждый был настороже.
Слова мои понравились им, и все меня целовали. Но Бог меня спас, что я большего не высказал им, ибо они выдали меня. А как я еще немного времени у них оставался — начали они рассказывать: кто у какой женщины бывает, вместо того, чтобы рассуждать о том решении, которое предполагали предпринять. Видя, что это лишь патриоты на час (tymczasowi), я весьма жалел о том, что им высказал; мне пришло даже на ум, что это могли быть шпионы Игельстрома, в чем я, как выяснилось на следующий день, совсем не ошибся. Я простился с ними и при прощании просил их к себе: что если пожелают иметь заседание — пусть придут ко мне и даже сказал, на какой улице и под каким нумером я живу; а затем отправился домой.
На другой день, утром, в 6 часов, прислал за мною Игельстром, официально, офицера звать меня к себе. Зов его очень меня поразил, так как можно было надеяться просидеть с месяц в тюрьме, а то и в погребе, — где уже не один сидел.
Офицер велел мне быстро одеваться, если не хочу быть веденным публично по улице. Когда я услышал это, то незаметно взял с собою кинжал и вложил его за голенище. Это было для него (т.е. для Игельстрома) и для меня, на случай, если бы он приказал заключить меня в кутузку, в коей я положительно не желал сидеть, предпочитая лишить жизни и его и себя. Оделся я и пошел с офицером к Игельстрому. Сознаюсь, что когда пришел к дворцу (т.е. к дому, где жил Игельстром. Это было на Медовой улице, против кастела капуцинов), от великого страха дрожали у ног поджилки, но должен был пойти, не дожидаясь, чтобы он приказал солдатам силою привести меня к себе. Едва я вошел в комнату Игельстрома, как встретил недружелюбный прием.
Игельстром прежде всего спросил меня: ты Килинский? Отвечал ему: я. Вторично спросил меня: ты радный? Отвечал: я. Тут он сказал: ты — бестия, бунтовщик. Я пытался спросить его, каким образом я бунтовщик, но он приказал мне молчать, а лишь сам ругал меня, сколько ему хотелось — словами: бестия, шельма, изменник, негодяй, каналья, вор, или лучше: злодей; наконец, сказал мне, что велит меня повесить на новой виселице перед Капуцинами (т.е. перед капуцинским костелом). Я вторично просил его позволить мне объясниться, но он опять приказал мне молчать и только сам тешился руганью. И так он меня рассердил, что я уже стал подумывать о жизни его превосходительства, если бы он — по третьем разе — не дал мне объясниться. Ибо хотя я смирился — пускай выльет на меня до дна всю свою злобу, — однако держал в голове: что, если он прикажет меня арестовать, так я тогда прежде об нем, а потом о себе подумаю и тотчас начну революцию, если бы мне удалось уйти от него живым, а если бы нельзя было, то сам бы себя убил, так как предпочитал принять смерть, нежели сидеть у него в погребе в заключении. Наругавшись вдоволь, обратился ко мне и сказал: что же ты, дурак, думаешь? Я просил его о терпении, пока изъяснюсь. Когда он позволил мне говорить, я прежде всего попросил его сказать мне, за что он меня бранит, так как я до сих пор не слышу ни о каком со своей стороны проступке, — в чем я виноват перед ним?
Тогда он пошел в кабинет и принес мне тот рапорт, в котором я был обвинен перед ним, и стал мне его читать. В рапорте этом заключалось нижеследующее:
Ян Килинский, радный города Варшавы, вчерашняго дня, в 8 часов вечера, пришел в поиезуитский дом, где нашел польских офицеров, отъявленных бунтовщиков, и был принят ими с распростертыми объятиями. 1) Спрошенный ими: не мог ли бы пристать к ним, Килинский отвечал: имею одну душу и ту пожертвую на защиту моей родины. 2) Ян Килинский, спрошенный ими: достаточно ли имеет друзей, ответил, что одних только сапожников имеет 6.000, которые тотчас, по его желанию, все поднимутся, а кроме этих — объявил им — других ремесленников доставить им вдвое более. 3) Тот же Килинский прошен был ими, дабы им высказал свое мнение, каким образом начать восстание в Варшаве? На что он и ответил им: я имею на Праге дядю, коммиссара при мосте, и устрою, что все перевозы он велит отвезти к острову, чтобы никто не мог ни уйти на Прагу, ни с Праги прийти в Варшаву на помощь; при остальных заставах поставить достаточное число вооруженных жителей, чтобы никого из москалей не выпускали, а внутри Варшавы начать бунт или восстание и прежде всего неожиданно на войско, находящееся на карауле у Игельстрома, и обезоружить его. Таково было мнение Яна Килинского, данное бунтовщикам, касательно начала бунта. Все поблагодарили его за такой прекрасный план. 4) Тот же Килинский, при прощании с бунтовщиками, просил их к себе и сказал им, что живет на улице Дунай, под № 145.
О, друг читатель! Обрати внимание, как хорошо обвинил меня шпион! Он все так верно, дословно донес, что я не мог ничего ответить на это обвинение и, если бы я разыскал его по окончании революции, то дал бы ему за то в награду самую первую виселицу, дабы он больше не выдавал своих благомыслящих собратий.
Обвинение это, должен я признаться, такой нагнало на меня страх, что у меня, когда я читал рапорт, ноги дрожали и волосы на голове становились дыбом. Но что же было делать? Должен был скрыть свою боязнь и приготовиться к обстоятельному ответу, чтобы не высидеть с какой-нибудь русский месяц в тюрьме за столь прекрасный совет к возбуждению бунта.
Когда уже он все прочитал, обратился ко мне со словами: — Видишь, что наделал, бестия, каналья, я велю поставить виселицу и тебя на ней повесить.
Уж очень было неприятно, что я, такой честный башмачник, буду повешен за то, что желаю помочь своей отчизне. Но я терпеливо ожидал, когда он угомонится, ибо он необыкновенно поносил меня. А когда он немного успокоился, я просил его разрешить мне отвечать. Он позволил, и я объяснил ему так:
- Ваше превосходительство, милостивый государь мой! Хотя, правда, я стою перед тобою с качестве виновного, но кто же из нас причиною сего, как не вы сами? И вот почему: намедни был президент у вас, и был он вами прошен, чтобы нас всех радных попросил от вашего имени — ходить по всем кофейням, погребам и бильярдным, и подслушивать, что игроки и другие болтают о бунте, о котором уже толкуют вслух и даже подговаривают людей начать его, — и если кто из нас что узнает, — сказал бы президенту, а он уже немедленно или вам доложит, или сам прикажет арестовать болтунов. Президент, воротясь от вас к нам, в ратушу, тотчас вашим именем просил всех радных исполнить ваше желание Я, узнав о вашем желании, тотчас стал разыскивать болтающих о бунте, и вчера вечером отправился туда, где были такие, и когда пришел к ним, то они и меня подговаривали к бунту. Что же я мог им ответить, чтобы скрыться перед ними, как лишь то, что я хочу принадлежать с ними к бунту, ибо в противном случае, ничего бы от них не узнал. И вот я сказал то, за что обвинен перед вами вашим доносчиком, ибо, если бы я ответил, что не желаю принадлежать к их сообществу, то они немедленно бы меня от себя прогнали, и могли бы, из боязни, чтобы я не обвинил их перед вами, убить где-нибудь в углу; ведь и доносчик, специально предназначенный для шпионства, желая что-либо разузнать, должен прикидываться величайшим патриотом, так должен был поступить и я. Желая выведать от них, что они замышляют, я говорил им все то, что вы мне прочитали. Если бы шпион еще не донес вам об них, то я уже у себя начал их переписывать, и затем их имена и фамилии сообщил бы президенту, чтобы он передал вам для арестования их, ибо мы не можем арестовать офицеров. А так как я не знал тех офицеров всех, то и просил их к себе, а потом послал бы за городской стражей и всех их, как бунтовщиков, задержал бы в ратуше, а затем донес бы об них президенту, и ежели они придут ко мне, то я, конечно, так и сделаю. А как вы уже об них знаете, то доносить я не стану. Теперь рассудите: кто виноват, не вы ли сами? Если бы вы нас об этом не просили, то уже, разумеется, я бы среди них не находился. Если же вы не верите мне, то пошлите за президентом, пусть он сам расскажет, что всех нас, радных, просил от вашего имени; а затем, вы не меня одного из магистрата будете иметь в подозрении, но и других, которые вслед за мною начнут разыскивать болтунов по всей Варшаве, а ваши шпионы, не будучи предуведомлены об этом, будут постоянно на нас жаловаться.