— Открывай, Федосеевна.— Он все-таки вспомнил имя старухи.— Свои.
— Да чьи свои-то? Свои-то в свой час и ходят.
— Свои, говорю. Никифор из Сосина. Ивана Варзумова сын.
— Кого-кого сын? Ивана Никифоровича? Да что же ты, родимой, сразу-то не сказал?
И тут вмиг, как в сказке, пали железные запоры, и Микша, громыхая дождевиком, ввалился в кухню.
— Заходи, заходи, Никифор Иванович,— опять запела старуха.— Завсегда, и ночью и днем, открыт наш дом для сына Ивана Никифоровича. А я ведь думала, пьяница какой ломится. Какие-то времена пошли — мужики ночи без вина прожить не могут. Все только одно вино и ищут.— И вдруг заохала, заахала: — Да откуда ты, родимой? На тебе ведь лица нету. Весь забелел, застудел…
— Ладно про лицо. Ты лучше старика своего разбуди.
Федосеевна печально покачала старой головой.
— Нет, не разбудишь Василья Семеновича. Крепко спит Василий Семенович. Беспробудным сном…
Чего? Помер?
— Помер, помер Василий Семенович. На той неделе два годика будет, как схоронили.
Микша тяжело опустился на заскрипевшую табуретку, обеими руками схватился за голову: вот и поговорил с веселым стариком про отца.
— Слушай, Федосеевна, а ты не знаешь, за что твой старик все добром вспоминал моего отца?
— Знаю, как не знаю. Твой-то отец, Иван-то Никифорович, моего старика от смерти спас.
— От смерти? Мой отец?
Да, от смерти. В ту еще, в гражданскую. Мы с Васильем, не знаю, жили, нет с неделю-то вместях — только-только поженились. И вот как сейчас помню, вечером из гостей приходим, у моих родителей были, раздеваемся, и вдруг твой отец: «Василий Семенович, спасайся! Сейчас за тобой придут». А Василий Семенович — ха-ха, на смех. Знаешь, какой зубоскал был: мне за день до смерти кукиш показывал. А уж крыльцо-то трещит. Идут. Ну меня бог вразумил, закладку в сенях задвинула. Василий — на поветь. Понял, чем пахнет. А поветь-та уж тоже в окруженье взята. Застреляли, забахали — я думаю, и мужику моему конец. Ну да темень была — ушел невредимой. А твой-то отец, Иван Никифорович, не ушел. Куда уйдешь? Мефодий, дядя твой, в избу влетел: «А-а, дак это ты его предупредил? Ну раз контру спасаешь — становись сам к стенке!» И прямо револьвер на него. Да хорошо, тут Александр заступился, тоже дядя твой. «Что ты, говорит, Мефодий, опомнись! Это ведь зять наш, муж нашей сестры». А то бы крышка Ивану Никифоровичу. Мефодий Кобылин, хоть и дядя тебе родной, а собака был человек. Сколько его на свете нету? Двадцать лет, а может, больше, а люди и теперь еще из-за него плачут. Что он наделал — натворил в том году со своими головорезами — страсть. В кажинной деревне безвинных людей сказнил, а в нашей волости зараз десять мужиков. Один одного лучше да крепче. Мой-то у него тоже был приговорен, да спасибо Ивану Никифоровичу…
Тут Микша решил внести ясность, ибо кто только в последние годы не пинает его дядьев за расстрелы в восемнадцатом году.
— Ты слыхала про то, что в Ленина белые стреляли? В Москве, на одном заводе? Ну дак за Ленина, за вождя революции тогда мстили. Красный террор. Чтобы впредь неповадно белякам было. Понимаешь?
— Да ведь Ленина в Москве стреляли, с Москвы и спрашивайте. А наши-то мужики чем виноваты? За тысячу верст от Москвы живем…— Тут Федосеевна по старой привычке перешла на шепот: — Да мы, Никифор Иваныч, в те поры и про Ленина-то не слыхивали. Это потом все — Ленин да Ленин, а тогда чего мызнали…
— М-да…— сказал Микша.— Вон оно как…— Он обеими руками схватился за голову, потер лоб.— А отец, значит, не сробел, прямо под наган стал? А я ведь думал, по части смелости он слабак.
Кто, Иван-то Никифорович слабак? Что ты, что ты, господь с тобой. В крестьянском пароходстве служил казначеем — знаешь, какие деньги имел. И в город, и из города один ездил. А нервов-то, угроз-то ему сколько было, когда с ссыльными они это опчество стали делать! Парамон Усынин, наш-то богач, сама слыхала, как возле казенки кричал: «Ну, Ванька, ты еще восплачешь у меня красными слезами!»
Микше доводилось слышать, что отец служил казначеем в каком-то пароходном обществе, но что это за общество, почему о нем до сих пор вспоминают люди, он не знал, а потому попросил рассказать ста-РУху.
— Ну, милой,— вздохнула Федосеевна,— это тебе, кто грамотный, надо спрашивать, а чего я расскажу? Было у нас в уезде пароходное опчество, на паях мужики два парохода купили, чтобы товары из города возить, а то Парамоха Усынин втридорога за все драл — и за проезд, и за товары. А в те поры у нас ссыльные жили, вот они и стали подбивать твоего отца на киперацию. А он, Иван-то Никифорович, у Парамона Усынина служил, в доверенных был.
— И отец против самого Усынина пошел? — От волнения у Микши перехватило горло.
— У, милой! Что тогда было, и не пересказать. Шутишь, нет, у Парамона такой кус вырвали. Раньше сколько хочу, столько и деру — мои пароходы, я хозяин. А тут дери, да оглядывайся: еще два пароходика на реке посвистывают. В больших, в больших людях ходил Иван Никифорович. Это теперь-то его попризабыли, а тогда что ты — первый человек. Да ты чем меня, темноту, спрашивать про отца, к Павлину Федоровичу сходи. Они вместях тогда это опчество ставили. Уж он тебе все как надо разложит…
10
Если кто и был загадкой для Микши на этом свете, так это Павлин Федорович Усольцев, районный учитель.
Человек в двадцать пять лет все кинул в городе — квартиру, хорошее место (говорили, в профессора мог выйти),— поехал в ихнюю глушь. Добровольно. Без всякого понюжальника. Чтобы учить крестьянских со-пленосых ребятишек, нести свет людям.
И вот двадцать пять лет, как говорили в старину, сеял разумное, доброе, вечное, все отдал людям, всем пожертвовал: молодостью, семьей (так холостяком и остался), здоровьем. А люди? Чем отплатили ему за это люди?
В тридцать восьмом году Павлина Федоровича арестовали, и никто, ни один сукин сын не заступился за
старика…
Он, Микша, на всю жизнь запомнил, как Павлина Федоровича отправляли под конвоем в город. Было это ранним июньским утром. Он откуда-то возвращался с гулянья под парами (страшно он пил тогда, после отреченья от отца. По пьянке, между прочим, и в тюрьму угодил — грузовиком на районную трибуну налетел), и вдруг в утренней тишине зазвякало, заскрипело железо. Глянул — а из ворот энкэвэдэ выводят арестованных. Все на один манер. Все грязные, бородатые, серые. А Павлина Федоровича он все же узнал. По выходке. Горделиво, с поднятой головой шел. И еще ему кинулась в глаза белая-белая лысина…
Семнадцать лет отстукал Павлин Федорович. Освободили по хрущевской амнистии в пятьдесят пятом году. И вот как бы поступил на его месте другой человек? Потащился снова в эту проклятую глушь, к этим оглое-дам, которые его предали? Да пропадите вы пропадом! Хоть подохните, хоть на корню заживо сгнивайте. Что — места другого мне не найдется? Хоть в том же в городе, куда все теперь рвутся?
А Павлин Федорович опять вернулся к ним. И мало того что вернулся — весь район в зелень одел.
С тридцатых годов у них озеленяют райцентр. Сил и денег ухлопано — не сосчитать. А все попусту: то сами посохнут эти зеленые саженцы, то козы объедят, то кто-нибудь из озорства выдернет. А вот взялся за это дело Павлин Федорович, и по всему району, по всем деревням загулял зеленый огонь. И забыли люди вековечную пословицу: у дома куст — настоится дом пуст. Нет, теперь без красной рябинки да белой черемушки и дом не в дом.
11
Микша не раздумывал, будить или не будить старика. Это часа два назад, когда у него еще не было в голове паров (отца с Федосеевной помянули), он бы ломал голову, как быть. А сейчас все просто. На крыльце грязь с сапог обил — и прямо в коридор, к двери, где крупно, как в букваре, было написано: «П. Ф. Усольцев»,— давай, Павлин Федорович, открывай, объясни, как жизнь надо понимать, поставь мне, дураку, мозги на место.
Старик, должно быть, еще не спал: он быстро, не по-стариковски, открыл дверь.
— Павлин Федорович, это я, Кобылин…
— Кобылин?
— Ну да, Никифор Кобылин… в пятом классе у вас учился…
Старик покачал головой.
— Кобылины у меня не учились.
— Ну вот еще, автобиографию я свою забыл. Да я тогда не Кобылин, Варзумов был. Ивана Никифоровича сын. В райпотребсоюзе который работал… Бухгалтером…
— Так это ты… ты от отца отрекся?
— Да будет вам, Павлин Федорович! Старое-то вспоминать… Когда это было-то!
Павлин Федорович спокойно и твердо, совсем как, бывало, на уроке, сказал:
— Нет, Кобылин, не все, что старое, забывается.— И вслед за тем так же спокойно закрыл дверь.
Микша оторопел. Он хотел крикнуть: «Да погодите же, Павлин Федорович! Да я не ради себя пришел, ради отца…»
И не крикнул. Не хватило духу.
12