А вышло все в одну минуту, я и глазом моргнуть не успел. Купил я свою накидку, иду к дверям. А братец твой набрал в рот мескалевой водки да и пустил струей кому-то из Алькарасов в лицо. Вроде плюнул. В шутку он это, для потехи. И верно, все кругом так и зареготали. Смех смехом, а сами-то пьяные: Одилон и Алькарасы, и прочие, кто там был. Ржали, ржали, а потом вскочили — и за ножи. И все — на него. Ну и разделали. В крошево. Где уж тут выжить.
Так что мое дело было сторона. Я его не убивал. Другие убили. И я хочу, чтоб ты знал это: к смерти твоего брата я руки не приложил.
Все как есть ему растолковал, покойнику Ремихио.
Вернулся я на Кумушкино взгорье, когда месяц уже за дубы перевалил. Корзину для маисовых початков, пустую, на землю поставил. Но убирать не стал, прополоскал сначала в ручье, чтобы кровь отмыть. Подходила пора убирать урожай, вот и не хотелось мне каждый раз глазами на кровь Ремихио натыкаться.
Да, точно помню, — это в октябре было, в ту неделю, когда в Сапотлане храмовый праздник. Я потому и запомнил, что в Сапотлане в ту ночь пускали фейерверк. Тащу я Ремихио в корзине из-под кукурузы, а над Сапотланом ракеты цветные взлетают, и как взлетят, сразу туча стервятников в воздух поднимается, треск их пугает.
Вот оно мне и запомнилось.
А все от того, что мы бедные
Худо нам живется, хуже и не бывает. На прошлой неделе умерла тетя Хасинта, а в субботу — не успели мы ее похоронить и в себя прийти — дождь зарядил. Проливень. Отец волосы на себе рвет, потому что ячмень весь на заднем дворе остался, мы его там сушили. Ливень начался вдруг — хлынул стеной, вот мы ничего убрать и не успели, ни зернышка. Спрятались под навесом все вместе и смотрим, как холодная вода с неба хлещет, и от холодной этой воды желтый наш ячмень, только что убранный, гореть начинает.
А тут еще вчера, когда сестренке Таче исполнилось двенадцать лет, нам сказали, что корову нашу, которую отец подарил Таче на день рождения, полой водой унесло.
Вода еще третьего дня перед рассветом прибывать начала. Я спал без задних ног, но река так разбушевалась, что я от шума проснулся, с кровати вскочил и одеяло под мышку: не разобрал спросонья, думал, крыша на голову рушится. После уж сообразил, что это река разыгралась, лег и снова уснул: река хоть и грохочет, но шум у нее ровный, так и убаюкивает.
Утром встал — все небо тучами обложено, видно, дождь лил всю ночь, не переставая. А река громче прежнего ревет, совсем уж рядом. И тянет от нее тухлой водой, гнилью; такой запах бывает, если ил со дна взбаламутить.
А когда я на улицу вышел, река уже из берегов выступила, и вода по главной улице подыматься начала все выше да выше. Усадьбу у тетушки Бочки — это ей прозвище дали такое, Бочка, — всю залило. Волны поверху через ограду перехлестывают, а из ворот потоком вырываются. Тетушка Бочка по воде шлепает — двор-то, считай, уже с рекой слился — и кур из курятника на улицу выгоняет, чтобы они куда-нибудь спрятались, где их река не достанет.
Посмотрел в другую сторону, где раньше была излучина, — там во дворе у тети Хасинты тамаринд рос, — гляжу: нет никакого тамаринда; наверно, река его с корнем вырвала и унесла. А ведь это на все наше селение один-единственный был тамаринд. Вот люди и говорят: раз уж и его вода не пожалела, значит, верно, много лет не было такого половодья.
Днем мы снова пошли с сестрой смотреть паводок. Ну и воды! Края не видно. И все прибывает, все черней становится. Там, где мост, давно уже волны ходят, не узнаешь, где и был. Стоим и смотрим. Может, час простояли, а может, и пять часов. На такое день целый смотри — не насмотришься. Потом по косогору поднялись, послушать, что люди говорят, снизу-то ничего не слыхать — вода плещет, видно только, как рты открываются да закрываются, а об чем речь — не разберешь. Вот мы и поднялись по оврагу наверх. И здесь народу полно, все на реку смотрят, убытки подсчитывают. Тут-то нам и сказали, что нашу Пеструню водой унесло. Корову, которую отец подарил Таче на день рождения. У нее одно ухо было белое, а другое — рыжее, и глаза красивые-красивые.
Одного не пойму, с чего это Пеструне взбрело через реку переправляться? Не видела она разве, что река-то совсем другая стала, на ту сторону не перейдешь? Пеструня ведь у нас умница, сразу бы смекнула. Я думаю, вода ее сонную врасплох застигла, а то бы она сроду так зазря не пропала. А поспать, это правда, она любила. Сколько раз утром приду хлев отворять, а она себе спит, не разбуди ее, весь день с места не сдвинется, спать будет, глаза закрытые, только что вздохнет когда. Коровы часто во сне так вздыхают.
Вот и тут она скорей всего что спала. А как вода к ней подобралась и в бока плескать стала, она, наверно, проснулась. Испугалась, наверно, и назад к дому бросилась, а речку-то уж не перейти: холодная вода в грудь бьет, ноги судорогой сводит. Страшная вода: черная, неодолимая, бездонная, как зыбучий песок. Она, наверно, мычать — просит, чтобы спасли ее. Господи Боже, как же она, бедная, мычала, наверно, как просила!
Я все допытывался у дяденьки, который видел, как ее по реке несло, не заметил ли он при ней теленочка — теленочек у нее был. А он говорит, может, и был, я не примечал. А пестрая корова, это, мол, верно, проплыла мимо совсем близко, на спине, копытами кверху, после перевернулась и ушла под воду, и ни рогов, ни копыт, ничего больше он не увидел, будто и не было никакой коровы. По реке деревья несло, вырванные с корнями, и он их на берег вытаскивал, некогда, говорит, было ему смотреть, что там плывет, дерево ли, телок или что другое.
Так и не знаем, жив остался теленок или уволокло его по реке вместе с Пеструней. А может, они еще и целы, хоть их и уволокло? Господи, спаси их и помилуй!
Дома у нас у всех камень на сердце: что дальше-то будет, ведь у сестренки Тачи теперь ничего больше не осталось. Отец работал, надрывался, только бы скопить денег на корову; он Пеструню телочкой привел и вырастил для сестренки, в приданое. Не хотел, чтобы она гулящей стала, как старшие мои две сестры.
Отец говорит, они потому себя потеряли, что мы бедные, а они отца с матерью не слушали, ничего знать не хотели: есть ли, нет ли — им подавай. Сызмальства такие — не нравилось в бедности жить. А как выросли, с парнями стали путаться, с самыми отпетыми. Те их и обучили чему не надо. До того, что сестры на свист откликались: дружки-то среди ночи свистом их на улицу вызывали. После они уже и днем начали уходить, на речку все бегали, за водой будто. А другой раз пойдешь в сарай, испугаешься даже, елозят по земле нагишом, и на каждой мужик сверху.
Отец их и прогнал. Обеих. Не сразу, правда. Поначалу, сколько мог, терпел. Но потом лопнуло у него терпение, и он выгнал их из дому. Они в Аютлу уехали, а может, еще куда. И стали гулящие.
Оттого отец так и горюет — это он из-за Тачи, боится, чтобы и она не пропала, как старшие, ведь теперь она без ничего осталась; раз корова утонула, не с чего будет Тачу и одеть, как девушке положено, а ведь она скоро совсем взрослая. Теперь ей и жениха хорошего не найти, такого, чтобы женился и всю жизнь любил. С коровой — дело другое. Тогда бы у нас отбоя от женихов не было. Пеструня-то красавица была, такую бы каждый не дурак домой увести.
Вся наша надежда, авось теленочек цел остался. Неужто же и он вслед за Пеструней в воду сунулся? Упаси Бог! Если и теленок утонул — тогда не миновать, тогда и Тача в гулящие пойдет. А мама ни в какую не хочет.
Мама говорит, что ума не приложит, за какие грехи ей эта кара от Господа Бога, что две дочери с пути сбились. В ихнем роду, с самой бабушки начиная, все были честные, самостоятельные. Все в страхе Божьем росли, послушливые, скромные, сроду никому слова дерзкого не сказали. Все как одна. А эти… И невдомек, откуда они в нашей семье могли худого набраться. Похожего и то ничего не припоминается. Она всю свою жизнь с самого начала в памяти переворошила, а все не поймет, какой такой грех, какое недоброе дело она сотворила, что так наказана: двух дочерей подряд родила, и обе беспутные. Нет, она ничего плохого за собой вспомнить не может.
Но все равно мама как про них подумает — каждый раз плачет и говорит: «Господи, спаси их и помилуй!»
А отец говорит: им теперь никакое спасение не поможет, Тачу надо спасать, потому что она, словно сосенка молодая, растет не по дням, а по часам, вон уже и соски оттопыриваются, оглянуться не успеешь — уже и груди. Они у ней, поди, как у сестер, высокие будут, торчком в разные стороны и при каждом шаге трепых-трепых, а парни глаз не спускают.
— Да, — говорит отец, — на нее хоть на работе, хоть на гулянье каждый глаза проглядит, где бы ни увидал. А обернется оно бедой. Бедой обернется. Это мне, как Божий день, ясно.
Вот отец себе места и не находит.
А Тача весь день в слезах, сердце ей говорит, не видать ей больше Пеструни: сгубила нашу Пеструню река. Стоит Тача в розовом своем платьице рядом со мной над обрывом, смотрит на реку и плачет. Слезы катятся у нее по щекам, мешаются с грязью и сбегают темными ручейками вниз, словно и Тачу река захлестнула и течет, течет у нее из глаз.