«…Нет, всех убивать не надо было, — думал тот, что шагал впереди, по берегу. — К чему было брать на душу такое бремя. Мертвые тяжелее ложатся на совесть, чем живые. Они могут раздавить человека своей тяжестью. Надо было как следует ощупать каждого, пока не добрался бы до того, кого искал. Ведь у него усы. А что темно, так, пока бы он очнулся, я все равно прикончил бы его, нашел бы, куда ударить… Ну да ладно, видно, так оно к лучшему. По крайней мере, смогу жить спокойно: не будет кому по ним плакать. А сейчас надо поскорей отсюда убираться, а то как бы меня ночь не застигла».
…Долина реки сузилась, перешла в ущелье. Солнце за весь день ни разу не показалось, но по тому, как успели сместиться неотчетливые тени, человек определил, что перевалило за полдень.
«Теперь ты в ловушке, — сказал его преследователь. Он сидел, отдыхая, на берегу реки. — Из этого ущелья нет выхода. Напакостил — и в кусты? Вот я тебя и уложу головой в кусты. Только ты не думай, что я пойду за тобой дальше. Сам воротишься, потому что ущелье перейдет в каньон и тебе некуда будет податься. Я дождусь тебя здесь. А чтобы не скучать, займусь своим карабином, проверю прицел, примерюсь, с какого места бить, чтобы не промазать. Я терпелив, а у тебя ни терпения, ни выдержки, так что преимущество на моей стороне. И сердце у меня бьется ровно, потому что через него течет моя горячая кровь, а у тебя сердце стучит и трепыхается от страха и течет через него не кровь, а вонючая грязь. Преимущество и тут на моей стороне. Завтра ты будешь трупом. А не завтра — так послезавтра. Или через неделю. Не важно, сколько пройдет дней. У меня терпения и выдержки хватит».
…Стены ущелья стали отвесными, берега исчезли. Человек остановился. «Надо поворачивать назад», — сказал он себе.
Река в каньоне была широкой, глубокой, без порогов и перекатов. Она текла между высоких каменных стен, словно темное, густое машинное масло, и если случайная ветка или сучок падали сверху в ее быстрину, она проглатывала их без единого всплеска, бесшумно.
«Сынок, — говорил тот, что сидел в ожидании на берегу реки, — можешь считать, что твой убийца мертв. Какая от этого польза? Никакой, конечно. Но я не сумел тебя защитить: меня не оказалось рядом с тобою. Ну да что тут объяснишь словами. Меня не оказалось рядом с тобою. Этим все сказано. Ни с тобою, ни с ней, ни с ним. Я никого не сумел защитить: новорожденный отбил у меня память».
…Теперь человек шел назад, вверх по реке. В висках у него толчками стучала кровь. «Я боялся, как бы первый не разбудил своим предсмертным хрипом остальных, оттого и поторопился».
«Простите меня, что я это из-за спешки», — попросил он у них. А потом ему представилось, что это вовсе не хрип, а просто-напросто храп крепко спящих людей. Вот почему он был так спокоен, когда вышел снова под ночное небо, под холодное облачное небо той ночи.
С виду похож был на беглого. Ноги все в грязи, штаны тоже — не угадаешь, какого и цвета была материя.
Я его еще заметил, когда он прыгнул с берега в реку. Выгнул грудь колесом — и бултых. Плывет вниз по течению, руками не гребет, со стороны скажешь — идет по дну ногами. Выбрался на берег, стал свои лохмотья сушить. А сам, издали видно было, весь от холода трясется. День-то ненастный, да еще ветер.
Просунул я голову через кусты — они пастбище огораживают, где я пасу хозяйских овец, — и гляжу. А у него и в мыслях нет, что за ним подсматривают.
Лег он на живот, уперся руками и ногами в землю и всем телом то приподымется, то опустится, чтобы ветерком со всех сторон обдувало — так скорей обсохнешь. После опять надел штаны и рубашку — а они у него все драные. И ни мачете при нем, ни другого какого оружия. Только ножны на поясе болтаются пустые, сиротливо этак.
Начал он по сторонам осматриваться, долго осматривался, потом поднялся и пошел. Я уж было с колен привстал и от ограды прочь двинулся, а то как бы овцы не разбрелись, смотрю, назад поворачивает, и по лицу видно — не знает он ни мест здешних, ни дороги.
К реке спустился, добрался до средней протоки, должно, надумал обратно плыть, вверх по течению.
«Что за человек такой, мыслю, и что ему тут нужно было?»
Но не одолел он реки. Бросился в воду, стремнина и закружила его, будто щепочку, еще немного — пошел бы ко дну. Стал он руками выгребать, да где там, не переплыл, сызнова на мой берег вылез, только пониже того места, где я был. А у самого вода изо рта хлещет. Наглотался, вот его и рвало, все кишки, наверно, вывернуло.
И опять мокрое с себя долой, остался нагишом и — сушиться. А как оделся, потопал по берегу обратно, в ту сторону, откуда пришел.
Попадись он мне сейчас! Да когда бы знал я, что он натворил, я бы его камнями забил насмерть, и рука бы не дрогнула.
Я уж говорил вам, господин следователь: по лицу видно было, что он за птица. Только ведь чужая душа — потемки, недолго и ошибиться. Я кто? Овечий пастух, и, уж если на то пошло, не храброго десятка парень. Хотя, конечно, вы это верно растолковали, что он меня не видел, и я очень даже просто с налету мог его взять или голову камнем размозжить — он бы там на месте и остался. Это вы, спору нет, объяснили правильно.
Вот рассказали вы, сколько он загубил народу, и еще этих последних, и простить себе не могу, как же дал я такого маху. Душегуба тюкнуть — да я же со всей моей охотой, вот как Бог свят. Не подумайте только, что я бандит какой. Но ведь, поди, приятно же знать, что ты помог Господу Богу землю от злодея избавить.
А дело-то на этом не кончилось. На другой день смотрю, опять идет, обратно, значит. Ну, а я-то ничего еще про него худого не знал. Когда бы знать!
Идет, еле тащится, совсем ослабел. Кости сквозь кожу выпирают, рубаха вся изодрана. До того за сутки с лица спал, что поначалу и не признал его, думал, другой кто.
После уж признал — по глазам. Сумные глаза: взглянет, ровно ножом тебя полоснет по сердцу. Смотрю, наклонился к воде, пьет, а потом рот стал полоскать, отплевываться. Это он потому, что вместе с водой аксолотлей[4] заглотал, да, видно, немало; заводь та, где он пил, мелкая и вся аксолотлями кишит. Здорово, верно, оголодал. Глаза ввалились — две ямы черные.
Подходит он ко мне. «Твои овцы?» — спрашивает. «Нет, не мои, говорю. Родителей, говорю, своих». В шутку, значит.
Но ему, видать, было не до шуток. Даже не усмехнулся. Глазами только по сторонам зырк-зырк, высмотрел самую крупную матку, какая в стаде была, ухватил ее за ноги — ручищи-то у него что твои клещи — и ну сосать. Овца не своим голосом кричит, а ему хоть бы что, впился в нее мертвой хваткой, пока не насосался, не отпустил. Искровянил ей все вымя, вот ведь до чего: пришлось креолином смазывать, а то долго ли — загноятся ранки, вымя вспухнет, и пропала овца, — все-то сосцы он ей искусал.
Значит, говорите, он всю семью Уркиди вырезал? Да знай я про это, я бы его дубиной замертво уложил.
Только откуда же мне знать-то было? Живешь тут на горе один, по месяцам живой души не видишь, все с овцами да с овцами. А овцы что, они про людские дела не расскажут.
На другой день опять приходит. Я к реке. Ну и он. То да се, и пошла между нами дружба.
Рассказал он мне, что нездешний, идет из дальних мест, да вот беда — стали ноги отказывать, не держат. «Ковыляю, ковыляю, говорит, и все ни с места. Коленки от слабости подгибаются. А дом мой отсюда далеко, вон там, за горами». Сказал еще, что два дня последних ничего не ел, травой да кореньями питался.
Никого не пожалел, говорите? Вырезал всю семью? Да знай я про этакое дело, там бы на месте, пока он моих овечек сосал, и суд бы ему учинил и расправу. Так и остался бы у меня лежать, и рта бы закрыть не успел.
А поговорить с ним — вроде и неплохой человек. Про жену все вспоминал, про пацанят своих. Горевал, что, мол, далеко теперь они от него. И как начнет про них рассказывать, носом шмыгает: плачет.
А уж тощий! Кожа да кости. В чем только душа держалась. У меня тут ярочка от антонова огня издохла, так он чуть не половину мяса съел. Муравьи к утру здорово тушку обглодали, а что осталось, он на угольях обжарил — я костер разводил тортильи печь — и доел. Так обсосал кости — куда твоему псу.
«Ярочка-то, — остерегаю его, — от болезни издохла».
А он будто и не слыхал. Съел, кусочка не оставил. Оголодал человек.
А вы теперь говорите, целую семью он вырезал? Да кто же про это знал? Вот и верь людям. Все от темноты нашей. Пастух я, известно, кроме как в овечках своих, ничего не смыслю. А ведь подумать, каждым куском с ним делился, себе тортилью и ему, в одну миску их обмакивали!
Стало быть, выходит, раз я вам все рассказал, как по правде было, я укрыватель? Вот оно как, значит, — укрыватель я. И, дескать, раз я у себя его прятал, так вы обязаны меня в тюрьму посадить? Ну, скажи, прямо будто это я ту семью зарезал! Я к вам зачем пришел-то? Сказать, что в реке на отмели лежит мертвое тело. А вы мне — кто он, да откуда, да почему его убили. Я вам все по-честному, и я же еще, выходит, укрыватель. Вот те на.