Его, как видно, донимали с обеих сторон, так как кроме дамы в синем к нему обращалась то и дело другая особа — совсем маленькая, совсем щуплая,— очевидно, его жена. Она пищала тоненьким обиженным голосом:
— Костька, побей Ваню, он в носу ковыряет, слышишь, Костька!
И при этом пришепетывала.
Все эти люди были заняты своими делами, своими разговорами, пришли в церковь, точно в гости, чувствовали себя здесь вполне свободно.
Вышел из алтаря священник. Он снял ризу, оставив только епитрахиль {28}. Волосы у него не успели еще отрасти и торчали вверх, глазки воровато бегали из стороны в сторону. Он остановился перед толпой и стал говорить проповедь. Говорил тихим сдавленным голосом что-то о боге, о православии, о еретиках и мял в смущении свернутую трубочкой бумажку. Галдин пытался вникнуть в его речь, но ничего не разобрал. Тогда ему стало невыносимо скучно, он сразу почувствовал, что совершенно немыслимо стоять в такой духоте, что публика, в которую он попал,— хамы и ничтожество, а мужики — тупые животные, которым, что ни говори, все равно ничего не поймут, и ему захотелось поскорее на свежий воздух.
— Виноват,— сказал он, толкая в плечо почтового чиновника и почти с ненавистью глядя в его благодушное пухлое лицо.
— Ах, пожалуйста,— весь просияв улыбкой, отвечал тот.— Уходить изволите?..
— Да, знаете, душно,— сухо произнес Григорий Петрович, подвигаясь дальше.
— Это верно, очень душно,— подхватил чиновник, двигаясь вслед за Галдиным.— А впрочем, позвольте представиться — здешний почтовый начальник… Как же, как же! Давно прослышаны о вашем приезде.
Григорий Петрович, раздосадованный, протянул руку и ждал, когда тот перестанет трясти ее своей пухлой ладонью.
— Долгонько в храм наш не заглядывали! Гордость, можно сказать, наша… Я, собственно, хотел нанести визит, да все занятия, теперь у меня помощник болен, так самому все приходится…
«Черт же тебя возьми совсем»,— думал в это время Галдин, но сказал учтиво:
— Простите, мне нужно ехать… Очень рад, что познакомился…
Почтмейстер, наконец, выпустил его руку, но, кажется, и не собирался отстать.
— Да мы сами сейчас уходим! — заговорил он снова.— Не правда ли, господа? Вот, кстати, позвольте представить — Фома Иванович Цивинский — наш акцизный — поляк, но совсем порядочный человек и даже в церковь к нам ходит.
Григорию Петровичу пришлось познакомиться и с этим.
— Честь имею,— пискнул акцизный, щелкнув каблуками.
Галдин чуть не рассмеялся, настолько нелепо было сочетание писклявого голоса с внушительным ростом говорившего.
Чтобы не дать возможности собеседникам своим еще дольше задержать его, ротмистр быстро спустился со ступенек клироса и стал пробираться сквозь толпу. Почтмейстер оказался рядом, плечами и грудью помогая ему найти дорогу к выходу.
Но вот брызнул в глаза яркий сноп живых лучей стоящего в зените солнца, и Григорий Петрович вздохнул, наконец, полной грудью.
Летний день раскинулся перед ним во всем своем блеске.
— Вы не заедете ли к господину фон Клабэну? — спрашивал ротмистра почтмейстер, стоя перед коляской и приветливо улыбаясь.— Я сам к ним собираюсь.
Галдин и раньше подумывал об этом, но был в нерешительности.
— Да принимают ли они? — возразил он.— Все-таки в первый раз неудобно!
— Что вы, помилуйте, чего неудобно! Они очень рады будут вам, поверьте. Преобщительный господин, должен заметить, Карл Оттонович и супруга его премилая, хотя и больная…
— Больная? — насторожился Григорий Петрович и подвинулся немного, давая место уже влезавшему в коляску почтмейстеру.
— Вы мне разрешите? — спросил последний, усевшись поудобнее рядом с Галдиным.
— Ах, пожалуйста! Так вы говорите — больная,— повторил свой вопрос ротмистр, все еще обеспокоенный и втайне разочарованный.— Трогай, Антон!
— Да не то что совсем больная,— заговорил словоохотливый почтмейстер, разводя своими пухлыми ручками и забавно подпрыгивая на упругом сидении катившегося по мостовой экипажа,— не то что больная. Но знаете, у дам этих вечные нервы и женские всякие недомогания. Собственно, я объясняю это тем, что барыньке просто скучно здесь, в деревне. Муж ее — вот вы увидите — человек энергичный, занятой — вечно то с мужиками возится, то на заводе — он ведь лесопильный завод поставил — стружки выделывает… Да-с… кроме того, и общественных дел много, он у нас и гласный {29}, и почетный мировой судья… {30} Изволили обратить внимание — въезд на паром и дорога мимо его усадьбы в каком образцовом порядке, а все он. До него у нас почта два раза в неделю только ходила по причине скверной дороги, а весной так и совсем ничего нельзя было поделать. Он настоял на починке мостов, на проведении канав. Паром, на котором вы изволили сюда переехать, тоже ему принадлежит, у него Руман в аренду его снимает — две тысячи ему платит! Движение у нас большое — почтовый тракт, узел, так сказать.
Почтмейстер остановился на время, чтобы перевести дух и сейчас же начал снова.
Григорий Петрович, посмотрев в его маленький круглый рот, подумал: «Пулемет какой-то. Однако забавный тип».
Раздражение его уже оставило, он ничего не имел против своего собеседника. Желание увидеть Анастасию Юрьевну возрастало по мере того, как он приближался к Клябиным. Образ тоненькой девочки стерся в его памяти.
— Быть может, вы заметили в церкви,— говорил тем временем почтмейстер,— даму в синем платье, с ней еще рядом наш земский стоял. Так вот, ее зовут Фелицатой Павловной Сорокиной — она теперь тут живет в имении своего братца адмирала Рылеева и, можно сказать, хозяйничает! Это местечко — их чиншевое владение {31}: и паром у них есть через речку Чертянку, и земли две тысячи десятин и лесу, а толку от этого ни на грош. Она-то сама, вдовушка, наша Фелицата, только гостей принимает и с кавалерами хихикает. Роман с земским завела. Курьезно! Посылает ему как-то раз пару вязаных носков в подарок. Примите, дескать, мой скромный презент и помните, обо мне. А он ей с батраком назад подарок отослал, да на словах приказал передать: «Носки у меня, слава богу, еще есть, а вы вот лучше отцу Никанору набрюшник свяжите».
Почтмейстер захохотал горошком. Коляска остановилась у припаромка {32}. Галдин оглядывался, не увидит ли он знакомую линейку пана Лабинского.
«Какая она прелесть!» — невольно подумал ротмистр, вспомнив молодую пани.
— Мы с вами давайте слезем да на лодочке махнем,— засуетился почтмейстер,— парома еще пока дождешься, а тут нас живо доставят.
Галдин согласился, и они оба сели в лодку.
Ражий детина взмахнул веслами. Вскоре они были уже на середине реки. Свежий ветер приятно овевал запыленное лицо. Откуда-то с лугов тянуло едва приметным запахом цветущего клевера.
— Да-с,— опять затараторил почтмейстер,— у нас тут всего и не перескажешь… Благословенные палестины {33}. Так вот, адмирал Рылеев, как приедет сюда, сейчас порядок наводит. «Мои владения,— кричит,— мой город!» Это он Черчичи своим городом называет. «Что за безобразие, почему удою за этот месяц так мало? Фелицата!» На всю усадьбу орет. По-военному. Этого вон, того вон, раз, два, три! Ходит по домам пятаки чиншевые собирать. Сам с хворостинкой бегает за местечковыми коровами. «Потрава, разбой, грабеж!» А потом опять в Питер уезжает… Конечно, уже все привыкли к его крику и в ус себе не дуют, все равно по-своему все сделают.
— Вы, однако, большой пессимист,— заметил улыбаясь Григорий Петрович. Ему просто было хорошо сейчас среди покойной реки, под ласкающим дуновением ветра, и он удивлялся непонятному оживлению, с которым рассказывал ему все это его собеседник.
— Помилуйте, какой пессимист, напротив! — воскликнул тот, привскакивая.— Я со всеми, можно сказать, в самых дружественных отношениях! Адмирал Рылеев даже покровительство мне оказал. Но все же, должен заметить, не умеют наши русские хозяйничать — бары большие. Но это — в сторону. Вы, конечно, заметили Надежду Николаевну, нашу учительницу, ту, что в шляпке с красными маками. Так, по правде сказать, она мне симпатична. Ничего бабец! А к ней наш акцизный тоже неравнодушен. Детина большой — поет кенарем и все чувствительные романсы. Однажды вздумал я покатать нашего педагога. А Фома возьми да и озлись на меня. «Хорошо,— я говорю,— мы с Надеждой Николаевной покатались». «И вовсе мне это не интересно знать,— отвечает,— все Надежда Николаевна да Надежда Николаевна… Вы бы,— говорит,— лучше лошади своей хвост обрезали, а то висит, как мочало». Он думал меня этим поддеть, да я не будь дурак и с любезностью возражаю: «Я-то вот все о Надежде Николаевне говорю, а ты зачем же — про хвост!».
Почтмейстер опять залился раскатистым смехом.