Разговор принял опять общий характер, только уже больше не касался выборов. Почтмейстер снова обрел дар слова и тараторил без умолку. Даже робкий господин сидел-сидел молча и вдруг неожиданно выкрикнул:
— Вот так эндак, вот так так!
На него никто не обратил внимания, но он засмеялся и опять налил себе стакан красного вина, боком поглядывая на фон Клабэна.
— Простите, Анастасия Юрьевна,— шепотом обратился Григорий Петрович к своей соседке,— я не мог разобрать имя этого господина, что сидит на том конце…
— Ах,— ответила хозяйка и густо покраснела,— это мой брат — граф Донской…
Она оборвала на полуслове. Пальцы дрожали еще сильнее. В глазах появился прежний блеск. Она медленными глотками тянула вино из тонкого своего бокала и почти ничего не ела. Потом внезапно заговорила со все возрастающим волнением:
— Это несчастный человек… Я говорю об Андрюше… Добрый, мягкий, с дивным сердцем. Но судьба его ужасна. Находят, что он дурачок,— это глупости. Я никогда не поверю. Но люди делают с ним, что хотят. Он наш последний, о нем никто не заботился потому, что он появился на свет, когда мой отец был почти разорен. Ведь вы знаете, папа играл в карты… Его забросили, о нем не думали, он ничего не кончил, подпал под дурное влияние… Потом его женили на старухе, уродливой, злой старухе. Кому это было нужно? Она издевалась над ним, била даже!.. Вы подумайте только! Он прятался от нее в сарае, у крестьян в избах — и пил с ними… Но что же ему оставалось делать?
Анастасия Юрьевна пододвинула свой стакан к Галдину.
— Налейте себе и мне… Меня мучит жажда. Это всегда так, когда я волнуюсь… Вы, может быть, думаете, что я слишком много пью? Да? Скажите…
— Нет, что вы, помилуйте! — возразил Григорий Петрович, хотя только что перед этим подумал, что ей и не следовало бы так много пить.
— Муж не любит, когда я пью,— прошептала она,— он находит, что это вредно. Но ведь не правда ли, вино — такой легкий напиток…
Она заглядывала Галдину в глаза сконфуженно и тревожно.
Он поспешил упокоить ее. Конечно, вино не может принести никакого вреда. Однако ему становилось не по себе. Он не привык к такому обществу. Там, в полку, все было гораздо проще. Никто не говорил о политике, не было такой массы странных лиц, живущих каждый своей особой жизнью. Все занималась своим простым делом, и известно было, где кончался порядочный человек и начинался хам. У себя в Прилучье Григорий Петрович тоже чувствовал полный покой. Он смотрел на землю, на реку, на лес, он разговаривал с мужиками, с Менделем, целовал Кастуську, и все это было так приятно, так просто и легко. Конечно, Анастасия Юрьевна во много раз интереснее Кастуськи, но она уж слишком заставляет о себе думать. Черт возьми, глядя на нее, не знаешь, что делать. Она улыбается так, как будто говорит: «ты мне очень нравишься, я твоя…», но и в голову не приходит повести себя так, как в таких случаях поступаешь по отношению к другим дамам. Право, даже начинает немного кружить в голове. Григорий Петрович дорого бы дал, чтобы очутиться теперь у себя на башне. Ему казалось, что он не был дома целую вечность.
— Вы любите музыку? — спросила его вновь Анастасия Юрьевна, чокаясь с ним.
— О да, я очень люблю музыку! — поспешно ответил Галдин, радуясь, что нашлась тема для разговора.
Он, точно, любил музыку. Конечно, не серьезную музыку, которую дают в концертах, а обыкновенную, простую музыку. Он даже играл на корнете {37}. Он любил грустную крестьянскую песню где-нибудь в поле, звонкий лай гончей стаи, бегущей по лисьему следу, любил слушать на заре сквозь розовый туман, несущийся с лугов, пастушечий рог. Хорошо тоже, когда играли на пьянино или на гитаре. Сбивчиво попытался он объяснить все это своей соседке. Она слушала его, ласково улыбаясь, покачивая головой в знак сочувствия.
— Какой вы славный, простой человек,— сказала она, когда он кончил, и протянула ему руку,— я страстно люблю музыку… но доктор запретил мне играть. Нервы, глупые нервы!.. Хотя для вас, если вы хотите, я сыграю кое-что. Вы напрасно говорите, что не понимаете серьезной музыки, вот вы увидите, как это прелестно…
— Но если это действительно вам вредно,— с участием заметил Григорий Петрович.
— Пустяки!.. Боже мой, qui vit sans folies n’est pas si sage qu’il croit… [9] Что вредно, что полезно — право, скучно думать об этом… лишь бы хоть немного радости…
Она поднялась из-за стола. Обед уже кончился, но хозяин и гости продолжали сидеть на своих местах и разговаривать. Фон Клабэн рассказывал теперь с неподражаемым своим благодушием о том, сколько труда стоило ему уговорить управу починить почтовый тракт {38}. По его тону можно было подумать, что он сам удивлялся своей настойчивости в этом деле.
Галдин встал вслед за хозяйкой, за ним вскочил и граф Донской.
— Ты будешь играть? — спросил он торопливо сестру.— И мне можно с вами?
— Ну да, конечно, мой милый!
VIII
Поздно уезжал Григорий Петрович из Теолина, полный пережитыми впечатлениями, то вызывая в памяти своей неуловимый образ Анастасии Юрьевны, то улыбаясь при воспоминании о почтмейстере и графе Донском. Его охватила приятная дрема, он сидел, откинувшись на подушке, укачиваемый волнообразным движением рессор, вдыхая в себя свежий воздух лугов.
Тянуло туманом, насыщенным запахами трав, темнели ветвистые березы, неумолчно кричал коростель. Неисчислимые звезды горели и гасли в темном небе или внезапно скатывались бледными слезами вниз.
Еще на западе догорала желтая заря, а за лугами уже всходила красная луна,— там казалось особенно тихо и молчаливо, грустно высились стога на зиму сбитого сена.
Галдин с наслаждением думал о том, что он сейчас будет дома. Когда коляска его, минуя деревянный мостик, въехала в усадьбу и с визгом кинулись ему в ноги Штык и Пуля, он искренно, как своим, обрадовался собакам и, схватив их за лохматые рыжие морды, наделил каждую звонким поцелуем.
— Чаю, чаю, Еленушка! — крикнул он вслед за этим, взбегая по ступенькам на подъезд.
Как ни была хороша музыка Анастасии Юрьевны, как ни была хороша она сама и как ни были занимательны речи хозяина и гостей, но небольшой домик с башенкой, Елена со своим Бернаськой, чай, масло, молоко и домашние булки показались Григорию Петровичу, однако, во много раз лучше.
Умывшись в своей крохотной спаленке холодной водой, пофыркав на собак и подурачась с Бернаськой, он сел за стол и с удовольствием напился чаю, слушая тихую, певучую речь пришедшего «с докладом» Менделя.
Потом — ему не сиделось в душных комнатах — он натянул смазные сапоги, надел кожаную куртку, захватил ружье и, свистнув собак, пошел в ночное.
— Что, рады? — говорил он бесновавшимся от восторга псам.— Рады, шельмы? На уточек пойдем, да, на уточек… Чуть свет завтра двинемся.
Он шел в своих тяжелых сапогах по росой вскрапленной темной траве, оставляя черный след за собою, попыхивая из своей коротенькой трубки крепкий табак, и улыбался в усы, сам не зная чему. «Эге,— думал он,— завтра будет ясное утро, много воды пало на землю, хорошо потянут. Черт возьми, если пастухи не распугают, у меня верных два выводка за Бобульскими мшарами {39}. Вот пройду сорок шагов до той сосны, а там можно будет по овражку спуститься на ляды {40}, оно, пожалуй, поближе выйдет. А все-таки сучка всегда покойнее кобеля — ишь, Штык так и фукает, так и фукает…»
— Штык, назад, мерзавец! — крикнул он полным голосом.— Поди ко мне!
Из густого олешника выскочил ошалевший пес и кинулся к хозяину. Он был весь мокрый от росы.
За сосною ровным скатом сыростью пахнул овраг. Галдин сбежал вниз и пошел вдоль тускло поблескивающего ручья. Вылетел вспугнутый бекас. Невозмутимая тишь ночи ничем не нарушалась. Вдруг за поворотом на холме сверкнул огонь. Черные тени колебались на алом зареве костра.
— Ого-го-о! — заголосил помещик.
— Ого-го-о! — ответили ему сверху.
У костра, расстелив овчины, лежали парни и девки.
— А я к вам,— сказал Галдин, присаживаясь,— завтра чуть свет во мшары пойду… Утки-то есть?
— Вестимо, есть, чего же им не быть!
Они заговорили об охоте, о сене, о лошадях, потом посмеялись над девками.
— Дуры они, леший их заешь!
Галдин разыскал Кастуську. Она чинилась что-то сегодня.
— Нам с вами не здрастватца! К барышням местечковым ступайте…
Луна всплывала все выше. Из леса дышало теплом и смолами. Фыркали встревоженные кони.
Галдин затянул песню, за ним подхватили другие. Собаки наставили уши, прислушиваясь.
— Ай, черт! — взвизгнула Кастуська.
Песня оборвалась. Перед костром стоял незнакомый человек.
— Доброе здоровье честному паньству,— проговорил он сипловатым, но веселым голосом,— низкий поклон вельможному господину, сидящему в кругу своих вассалов.