Слава Богу, столовая, в месте приложения моих рабочих сил, оказалась на вполне приемлемом уровне, как по качеству приготовления блюд, так и по уровню цен на них. Жить было можно. Трудовой коллектив, в который мне предстояло влиться, требует отдельного описания, но такой задачи у меня не стоит. Из интересного можно отметить следующее: цех назывался ПТЛ, или, в расшифрованном виде – поточная, сварочная линия. Гений технического соцреализма, академик Патон предложил человеческому сообществу уникальную технологию сваривания металлических труб. Рабочая головка, видом своим напоминающая спаренные, плотницкие клещи, зажимала, посредством гидравлического усилия, свариваемые трубы. На клещи подавалось постоянное напряжение с большой силой тока, специальное следящее устройство сводило края труб до возникновения сварочной дуги, место сварки нагревалось до высокой температуры и, затем, происходило резкое осаживание одной трубы навстречу другой. Все. Процесс, в общем-то, можно было считать законченным. Плеть из труб освобождалась из сварочной головки, место сварки зачищалось в гратосъемной машине и, по рольгангу, плеть выгонялась на улицу. Просто? Просто… Но где, что и когда у нас было и оставалось просто? Трубы с улицы попадали в сварочный цех, охлажденные до минус тридцати градусов. Сварочная головка мычала и дергалась, не в силах зажечь вольтову дугу на таком охлажденном металле. Уже сваренные плети, падая на переохлажденные ролики, сламывали чугунные обоймы подшипников, как спички. И мы, обслуживающий эту головку, персонал, более занимались не производством трубных плетей для системы газлифта, а непрерывным ремонтом всего и вся. Вместе с нами участие в этом увлекательном, если бы не сдельная форма оплаты результатов труда, деле принимала и бригада настройщиков из института имени самого Патона, что в Киеве. У них я подсмотрел прогрессивную, на тот момент, схему распределения и вознаграждения степени участия индивида в общественно-полезном начинании. Так, они имели двухсотграммовую, лабораторную мензурку, отградуированную посредством алмазного карандаша в денежное значение, которую использовали для справедливого воплощения в жизнь принципа: от каждого по возможности, каждому по внесенному. Шкала начиналась с полтинника и заканчивалась четырьмя рублями, двенадцатью копейками. Кто, сколько внес в денежном выражении, тому столько и наливали в жидком эквиваленте. Все справедливо…
Вечером, после трудового дня, вернувшись в общежитие, мы обнаружили посреди нашей комнаты дополнительную кровать, а на ней грузного мужчину, уже в солидных годах и хорошо поставленным, командирским голосом. При знакомстве он оказался бывшим председателем какого-то, забытого мною за давностью событий, не очень передового колхоза из средней полосы России. То ли ему необходимо было подработать на пенсион, то ли на кооперативную квартиру для детей, уже этого я не помню. Звали его Палыч, и никакого чувства тревоги он у меня не вызвал. Единственное неудобство – это лишняя кровать. Но и не на курорте, опять же. Проблема, в общем-то, не из разряда – кость в горле. Поболтав о том, о сём, приготовились к отбою, и выключили свет…
И тут тишину взорвал храп… Нет. Это был не храп. Вот когда реактивный лайнер ТУ-154 м прогревает на высоких оборотах турбины, предполагая сорваться от их усилий, вместе с сотнями пассажиров, высоко в небо, то он издает нечто похожее на этот звук. Я, от неожиданности, даже обмер в своей постели. Что это? Оторопели и два моих сокамерника. Какое-то время мы слушали могучие рулады, выдаваемые Палычем, безо всяких комментариев. Потом Колек встал и включил свет. Храп немедленно прекратился. Мы с Муниром, приподнявшись на своих кроватях, смотрели на источник шума. Палыч смотрел на нас. Колек щелкнул выключателем. И наступившая тишина, немедленно, наполнилась чудовищным ревом. Колек опять включил свет. Опять тишина.
– Палыч… Ни хрена себе! Ты что? Издеваешься? – Колек был явно озадачен.
– Да какое там, издеваешься. Храплю я так…
У Палыча оказалась довольно редкая болезнь. Стоило ему только закрыть глаза, и он начинал страшенно храпеть, будучи еще даже и не уснувшим.
Ну ладно… Он больной… А мы, скажите мне на милость, здесь при чем? К слову говоря, вот мне лично оказалось совершенно по барабану, храпит Палыч тихо, громко или еще как. Послушав его несколько минут и повосхищавшись выдаваемыми децибелами, я спокойно уснул, накрыв голову одеялом. Чего не скажешь о моих бедных сожителях. Всю ночь они развлекались включением света, бросанием в Палыча подушек и валенок и к утру дошли до состояния полной истерии. Измучив вдрызг и самого Палыча. Не спала и соседняя с нами комната. Один из её жильцов, в прошлом сиделец, Лешка Тарабаркин, несколько раз за ночь врывался в нашу комнату с намерением немедленно придушить источник невиданного храпа. И только героическими усилиями всего коллектива общежития, его удавалось остановить. Я всего этого не слышал. И прекрасно выспался. Однако сделав окончательный вывод, что две проблемы – питание и проживание, следует решать, не откладывая в долгий ящик. От своей невесты, за столь короткий срок, я получил два длинных, обстоятельных письма. Видимо, она оказалась в курсе моих хождений к Светлане и, мудро, пыталась эту ситуацию урегулировать. Поразмыслив, я решил сделать ей предложение перебраться, ещё до свадьбы, ко мне сюда, на Север. Предполагая тем самым разрубить все проблемы одним махом. Так сказать, поставить жирную точку. И начал искать варианты разрешения жилищной проблемы. На моё счастье, второй электрик с моей работы, сообщил, что его знакомый, заработавший уже и на машину, и на квартиру, собирается перебираться с семьей на Большую Землю и продает, по этому случаю, свой благоустроенный балок. Состоялся осмотр жилища и торг насчет окончательной цены. Которая вырисовалась весьма не слабой. Десять тысяч рублей за жилище на полозьях из труб, хотя и подключенное ко всем инженерным коммуникациям. А где их взять? Если приехал я без гроша в кармане, и оклад, положенный мне на работе, составлял двести пятьдесят рубликов… А всяких там северных, и ещё каких-то, надбавок и добавок, мне, понятное дело, не полагалось…Нужно было входить в займы. А тут дело упиралось в мою малоизвестность, для потенциальных кредиторов, по вполне понятной причине. Дело вырисовывалось безнадежным. Своими горестными размышлениями я поделился на работе с болгарином Колей Петровым.
– Та-а… И что? Ты над этим голову ломаешь? Я дам тебе денег…
– Как? Просто так, возьмешь и дашь?
– А что ещё? Ты же не бежать собираешься? Если что, то у тебя балок будет. Продашь – отдашь.
Вот так, удивительным образом, и эта проблема тоже уже не выглядела бесперспективной. Дело оставалось за малым. И я написал Нине обстоятельное письмо, отразив в нем свои мытарства, и изложив соображения относительно принятого решения. Сбросив послание в почтовый ящик, я вздохнул с облегчением, как человек, честно выполнивший определенную часть тяжелой работы. Как мало, все-таки, мы знаем себя, а ещё меньше окружающий нас мир. Меня перевернуло в первый же день, после отправки письма. В моем мозгу, не прерываясь ни на секунду, звучала одна и та же мысль:
– Что ты наделал? Зачем? Зачем ты её вызвал?
Не понимая ни самой постановки вопроса, ни, собственно, источника, из которого этот вопрос ставился, я пытался противостоять сам себе, разбирая, в который раз, всю ситуацию по косточкам.
Но, тщетно. Не было никаких доводов разума. Сердце сжимала непонятная тоска, а что-то, генерирующее все тот же вопрос, не отпускало меня ни на минуту. Я ложился спать с этой мыслью, весь день работал с ней и, вскоре, стал похож на сумасшедшего, поскольку поймал себя на разговорах с самим собой! Единственно, что спасало меня от внимания со стороны, это всеобщая занятость моего ближайшего окружения проблемой Палыча и его храпа. Спасибо, тебе, Палыч!
Но сделать что-то, в этой ситуации, я оказался бессилен… Через неделю, измученного и потерявшего всякую способность соображать, какая-то сила привела в отделение почтамта. Я написал телеграмму, в которой сообщил Нине, что ситуация изменилась и её приезд ко мне нецелесообразен.
Больше я её никогда не видел.
Никогда…
Прости меня, Нина…Если сможешь…
А голос исчез.
Вместе с ним исчез и смысл моего дальнейшего пребывания в этом сером, неуютном для жизни, краю. Едва дотерпев до прихода весны, я засобирался в Ленинград, предполагая продолжение учебы в институте, трудоустройство в транс-атлантическую экспедицию и ещё что-то такое, далекое и манящее. Конечно, дорога в Ленинград лежала через мой родной дом, и я вернулся, стараясь, чтобы о моем возвращении узнало как можно меньше знакомых. Моя мама, с огромным сожалением, поведала мне, что Нина уехала, родственники её, при встрече, отворачиваются, и она меня тоже не понимает. Что я ей мог ответить? Я сам ничего не понимал. Все мои попытки взвесить свои поступки на весах разумности и необходимости, блокировались безжалостно звучащей в голове мелодией. Неважно, какой. Просто мелодия была первична, а мыслительный процесс вторичен. И он проигрывал. Как и кому об этом расскажешь, без опасения быть причисленным к сонму умалишенных? Нужно было находить объяснения, для своих близких, столь странным эскападам в моем исполнении. Тем более, что в первый же вечер, по своему приезду, как на каторгу, я потащился к Светлане. О-о… Она была спокойна. Её вообще было трудно чем-нибудь вывести из себя. Мой приход она восприняла, как что-то, само собой разумеющееся. Говорить было не о чем. Как дела, чем занимаешься? И всё… Просто всё…