Кассир Спеванкевич пережил все это. Неукоснительно и непреложно, пунктуально и скрупулезно в течение семнадцати лет месил он ежедневно чужое богатство своими трудолюбивыми руками. Шелестел, неутомимый, этими волшебными бумажками, пропускал, пленник кассы, через свое узенькое окошечко потоки миллионов. Бесстрастный, деятельный, бдительный, точный, как самая точная машина, он являл посетителям свое бледное как бумага лицо, мертвое, безучастное ко всему, что не входило в круг его обязанностей. Никто еще не заметил в его окошечке улыбку, гримасу нетерпения, не наблюдал любезности или гнева. Не дрогнули бы эти черты, если бы перед кассой появился вдруг голый людоед с Соломоновых островов, или человеческий скелет, или даже корова — была бы в порядке подпись, на месте штампы и номера. Безупречный служащий, образцовый семьянин — Панская тридцать один, третий двор, флигель налево, — долголетний вице-председатель союза банковских служащих, он не обзавелся среди сослуживцев друзьями, впрочем, недоброжелателями тоже: всеми уважаемый, со всеми был он ровен, ни с кем — близок. Нельзя было даже назвать его молчаливым, потому что и разговоров он не затевал, а если спрашивали, отвечал с подчеркнутой краткостью. Служащие помоложе передразнивали его, копируя нарочито размеренные движения, бесстрастное лицо и неподвижный взгляд, что удавалось особенно банковским барышням. Никто, впрочем, серьезно им не интересовался, никто о нем ничего не знал. Трудно было определить, чем такой человек может жить вне службы. Мушарский, молодой лоботряс, который продержался в «Детполе» две недели и получил расчет за то, что был бестолков, ленив и грубил начальству, успел прославиться лишь тем, что пустил в оборот слово «шайка» (условное название, составленное по образцу телеграфных сокращений) из фамилий двух директоров-американцев Сабиловича и Згулы[3], а также двух аферистов из наблюдательного совета: сенатора от Великой Польши Айвачинского и депутата сейма от Малой Польши Кацикевича), этот самый Мушарский первый занялся проблемой кассира как личности. Легкомысленный бездельник установил, что Спеванкевич вне служебных часов не существует.
— То есть как не существует?
— Не существует, вот и все.
— Что же тогда с ним происходит?
— Закрыв кассу, он возвращается домой, может быть, даже обедает, впрочем, это ещё не доказано, затем дожидается, когда утром откроют банк, и так все сначала.
— Но я видел его вчера в кино.
— Это был не он.
— То есть как не он?
— Вы с ним разговаривали?
— Нет…
— Видите, вам показалось.
— Но ведь у него жена, трое детей…
— А вы видели жену? Видели хоть одного ребенка?
— Я не видел, но…
— Так чего ж вы спорите? Ведь это мумия, манекен с механическим заводом, автомат. Раз в месяц в него бросают жалованье, и за это он до следующей получки регулярно пересчитывает деньги, поглощает их через окошечко и выбрасывает обратно.
Да, никто на свете не знал кассира.
Не знала кассира и жена Леокадия, в девичестве Щупло, выросшая в аптечной атмосфере дочь провизора из Рыбалтиц. Она с фанатизмом врачевала как болезни детей, так и свои собственные, умела определять их по малейшему признаку, не позволяла им угаснуть в доме ни на один Божий день. Неизменно с градусником в руке, оснащенная запасом капель, порошков, пузырьков с рыбьим жиром, трав, чудодейственных рецептов, пухлых справочников, таких, как «Здоровье без врача», «Лечение травами в Польше», «Друг дома», «Друг польского дома» и «Новый друг польского дома», объявлениями шарлатанов, заграничных и отечественных, она жила в вечном беспокойстве, постоянно сетовала, вздыхала, стонала и была на свой лад втайне счастлива, что ей удается сохранить жизнь любимых детей, из которых — о чудо! — несмотря на все материнские эксперименты, никто еще не умер.
Муж в этом доме был тенью. Он никому не докучал и в ту пору их совместной жизни был почти незаметен, давно позабыт, пребывал как бы в отсутствии.
Призрак мужа и отца обитал в маленькой боковой комнатушке — вход прямо из передней. Там была кушетка, лысый коврик, бюст Сенеки, книжная полка, зеркальный шкаф, старинное кресло у столика и вид на глухую облупленную стену. Если кому-то на свете и была известна тайная жизнь кассира, так, пожалуй, только этой отвратительной стене, до которой, стоя у окна, казалось, можно было дотянуться рукой. Это она отгораживала от него весь мир и в то же время оберегала его от мира — сумрачная подруга, наперсница, которой он поверял свои сумрачные откровения, свои дикие мечты, свидетельница безудержных взлетов распаленного воображения. Близ этой стены изнывал в путах титан, обращенный заклятьем в жалкого кассира.
Шли годы. Менялись времена, возникали банки. Спеванкевичу было уже сорок семь, и никакого чуда не совершилось, знак милосердия Божьего не появился на темной стене. Лучезарное чудо его освобождения, чудо его завтрашнего дня, шло всегда на один шаг впереди, соблазняя, обманывая; оно уходило вперед незаметно, почти с улыбкой, до отчаяния близкое.
Спеванкевич стал ходить к гадалкам. Покупал билеты самых различных лотерей, но выигрывали, разумеется, другие люди. Заглядывал с переменным успехом в тайные игорные притоны до тех пор, пока в кафе «Любители ботаники» на Кармелитской улице шулера не обчистили его так, что ему потом два года пришлось платить ростовщикам долги с процентами. Осторожно и разумно спекулировал он на акциях, и нажил уже едва ли не состояние, но крах какой-то компании лишил его всего. После этого ему полюбились прогулки вдоль Вислы, в сумерки, когда река превращается в серую, безмятежную убегающую вдаль равнину. На просторах этой странной равнины фосфоресцировали обманчивые извилистые тропки-следы, они подступали к его ногам, звали, манили, достаточно было шагнуть, сделать одно движение… Ничего из этого так и не получилось.
Он украдкой ходил в кино, бегал в дальние кварталы на Желязную, на Вольскую, на Смочую улицу, в захудалую «Мимозу», «Сказку», в третьеразрядный «Рай», где не мог встретиться никто из знакомых. Там, смешавшись с толпой, он упивался дыханием подлинной жизни. Ему импонировала отвага бандитов, гениальные воровские трюки, немыслимые побеги, погоня, авантюры и приключения. Дрожью восторга отзывались в нем истории зарытых сокровищ, украденных драгоценностей, похищенных детей американских миллионеров. Его любимым героем был преступник, бунтующий против всемогущих законов общества, в рукопашной схватке вырывающий у богачей их богатство, с тем чтоб на другом полушарии вести жизнь честную, спокойную, полную удовольствий. Случалось это довольно часто, но всякий раз, согласно суровым правилам американского кинокатехизиса, когда картина близилась к концу, на другом полушарии появлялся детектив в соломенной шляпе, и тогда после головокружительной скачки на четверке лошадей над краем пропасти, после погони на мотоцикле, в автомобиле, в поезде-экспрессе, на катере, на парусной яхте, на аэроплане священный закон богатого мира побеждал безраздельно, а героя пристреливали как собаку, или отправляли в «Синг-синг» на двадцать лет отсидки. Такая уж повелась мода — гнусная, постыдная, пустая! Едва возле бунгало счастливого похитителя появлялся подозрительный тип в соломенной шляпе, Спеванкевич, понимая к чему клонится дело и не дожидаясь, когда будут осквернены его лучшие чувства, убегал из зала.
А действительность? Хроника событий несла каждый день все новые вести с поля битвы за житейское счастье.
Достойные восхищения подвиги мудрых медвежатников, которые пробивают ночью своды и стены и, работая самым совершенным инструментом, взрезают стальные сейфы… Изготовители фальшивых денег, которые швыряют жестом великолепного презрения свои банкноты в толпу, гениальные аферисты, которые средь бела дня, вопреки бесчисленным формальностям процедуры, изымают из банка сказочные суммы с помощью искусно подделанных чеков — вот герои, вот люди, достойные лавров, они идут напролом, берут без церемоний все что можно от жизни. Он с восторгом наблюдал их деяния, часами просиживал, забыв обо всем, над какой-нибудь коротенькой заметкой в газете и в глубине души молился за них, преследуемых, окруженных силами законности и порядка.
Вот они, его братья. Спеванкевичу не хватало только их воли и отваги. Перед лицом реальной жизни он был подлым трусом, бессильным, отчаявшимся мечтателем. Единственным утешением могло служить ему то, что он всегда был и останется честным и порядочным человеком. И потому самой жалкой и вместе с тем самой любимой его мечтой было — чудо. В один прекрасный день из Лондона, с Суматры, лучше из Америки, да еще из Южной, приходит сообщение об огромном состоянии, оставленном покойным дядей Ильдефонсом Спеванкевичем, которого он никогда и в глаза не видел. От этого дяди не было давно никаких известий; вот уже много лет, как родственники о нем забыли. Помнили только, что когда пришло его время идти в солдаты, то покойный дед, слывший большим скрягой, не мог, а точней, не пожелал дать посреднику-еврею триста рублей откупного, и дядя бежал за границу, порвав с семьей и угрожая, что он всем еще покажет… Чудо такого рода не было исключено, оно явилось бы самым мирным из всех переворотов, дало бы наилучшие шансы выплыть из смрадного болота на широкий океан жизни. С давних пор Спеванкевич убедился в том, что только сила больших денег может вырвать его из трясины пожизненного прозябания.