Вот они, его братья. Спеванкевичу не хватало только их воли и отваги. Перед лицом реальной жизни он был подлым трусом, бессильным, отчаявшимся мечтателем. Единственным утешением могло служить ему то, что он всегда был и останется честным и порядочным человеком. И потому самой жалкой и вместе с тем самой любимой его мечтой было — чудо. В один прекрасный день из Лондона, с Суматры, лучше из Америки, да еще из Южной, приходит сообщение об огромном состоянии, оставленном покойным дядей Ильдефонсом Спеванкевичем, которого он никогда и в глаза не видел. От этого дяди не было давно никаких известий; вот уже много лет, как родственники о нем забыли. Помнили только, что когда пришло его время идти в солдаты, то покойный дед, слывший большим скрягой, не мог, а точней, не пожелал дать посреднику-еврею триста рублей откупного, и дядя бежал за границу, порвав с семьей и угрожая, что он всем еще покажет… Чудо такого рода не было исключено, оно явилось бы самым мирным из всех переворотов, дало бы наилучшие шансы выплыть из смрадного болота на широкий океан жизни. С давних пор Спеванкевич убедился в том, что только сила больших денег может вырвать его из трясины пожизненного прозябания.
Не осуществилась мечта о прекрасной, сулящей возрождение любви, о карьере финансиста, о литературной славе… Самые различные надежды, внезапно вспыхивая и угасая, заставляли его все острее чувствовать свое унижение, жгучее презрение к самому себе и ненависть к человечеству.
Именно в момент крайней депрессии, а было это семнадцать лет назад, произошло событие непостижимое и абсурдное — Спеванкевич женился. На что он рассчитывал? Чего ждал от панны Леокадии Щупло? Каким образом это случилось? Все шло само по себе и совершилось неизвестно когда и как. Женитьбу подготовил единственный его приятель, помощник нотариуса, добрейший и искренне (не слишком ли?) преданный ему Стах Грошковский. Видя, что происходит, он принялся за дело с бескорыстным неистовством дружбы, выискал где-то панну Леокадию Щупло и, вдохновленный дьяволом, представил в самом выгодном свете эту веснушчатую девицу, эту жалкую и чахлую телку. Он проливал слезы на свадьбе, поднимал бокал за долгую и счастливую жизнь созданных друг для друга существ. Это было наверняка единственное и уж по крайней мере последнее преступление, какое совершил этот добряк — вскоре Господь его покарал. Он трагически погиб на углу улицы Видок и улицы Згоды под колесами «скорой помощи», мчавшейся на спасенье человека, которого переехал трамвай. Пусть земля будет ему пухом, он не ведал, что творит. Кассир давно отпустил ему тяжкую вину.
С той поры на Спеванкевича нашло умопомрачение. Длилось оно долго, дети рождались один за другим. И когда он увяз в этой топи уже по шею, когда он закопал себя и засыпал, именно тогда в один прекрасный день он очнулся и понял, что, собственно, произошло…
Но страх смерти парализовал помыслы о самоубийстве, не лишенные, кстати сказать, подчас даже некоторой изысканности. Он прошел через это, познал себя, основательно и до конца. Вот уже более десяти лет он любовался умудренностью, но ничто не менялось в его судьбе; тем не менее тайные планы и мечты, возникавшие в его душе, подобно вихрям, обрели наконец определенность. Неустанно, терпеливо, с усердием пробивали они себе русло, точно поток в скале. И выросла вместе с ними та одержимость, которая либо завершается безумием, либо приводит к победе. Как осужденный на пожизненное заключение узник, он изобретал, вопреки реальности, вопреки здравому смыслу, план побега. Ему пришлось одолеть великие преграды, пришлось создать целую философскую систему, чтоб ею, как стальной пилой, надпилить решетки своей тюрьмы.
Вперед! Надо побороть страх смерти, ведь в случае поражения ему остается одно: покончить с собой. Может быть, это даже не очень трудно, потому что жизнь, поделенная между каморкой, где помещается касса, и комнатушкой с видом на стену, хуже смерти. Беспокоило его другое: как убедить самого себя, что взлелеянный им замысел не постыден, как отречься от чести и веры?.. Сможет ли он обрести покой на другом полушарии, утвердиться там в роли нового человека? Забыть о прошлом? Посмеяться над тем, что где-то далеко-далеко, в Варшаве, жива память о Спеванкевиче-воре?
Глубоко укоренилось в нем понятие добродетели, устарелый, привитый с детства предрассудок, вредное уважение к благородству и честности. Утверждая в себе это логически мотивированное и обоснованное презрение к «добродетели», он тем не менее по-прежнему испытывал перед ней суеверный страх. А впрочем… только бы удалось, только б дано ему было насладиться радостями жизни долгий остаток лет — все равно когда-нибудь настанет смерть и он вступит в «тот мир», где неведомые силы потребуют от него отчета за содеянное.
Не раз случалось ему размышлять об идеальной сверхчеловеческой справедливости загробного суда, и он был почти уверен в оправдательном приговоре. Ведь этот суд есть не что иное, как синтез холодной до ужаса логики — ниже температуры межпланетного пространства, абсолютного нуля (—273°) — и непостижимого жара милосердия, которое горячей, чем пылающая бездна солнца. Разве могущество банков повлияет на Господень суд? Несомненно — нет. В то же время социальный строй общества основан на капитале, и кто знает, не будет ли там, в этом четвертом измерении, конфликт между вором-одиночкой и грабителем-банком решен в пользу последнего, если учесть, конечно, что интересы капитала будут возведены в догму… Этот вопрос давно не давал ему покоя.
С незапамятных времен не бывал он в костеле, не задумывался никогда над вопросами веры, но вот внезапно он открыл в себе сохранившиеся с давних пор живые крупицы прошлого, которые теперь, в решающий момент, обнаружились, проросли, как плесень, и замутили ясную картину мироздания. Он познал самого себя: он был ничтожеством, червем, возмечтавшим о величии…
Шло время. Через его руки текли несметные богатства. Чужие деньги стали для него пыткой. Пачки банкнотов обжигали его. Ежедневно через его руки проходили десятки и сотни тысяч, и неумолчный навязчивый шелест бумаги был издевательством, он искушал, превращался в голос: «Это все твое, бери и ступай куда глаза глядят».
Жизнь в далекой стране манила его неотразимостью новизны. Мало того, что он бросит опостылевший ему дом, покинет Польшу, расстанется с жалкими буднями кассира — он оставит здесь еще самого себя: содрогаясь, он извергнет из своего нутра мертвую куклу, смердящее отрепье прошлого. В единый миг снято будет с него проклятие судьбы, возродится новый человек, вернется чудо молодости, жажда жизни, ясная свободная мысль. Сердце забьется от радости, в душе оживет красота, благородство и добро, шире вздохнет грудь, наслаждаясь благословенным неведомым покоем…
Плыли через его руки деньги, и шепот их был для него отравой и соблазном. Труд кассира казался ему самой позорной из всех форм рабства. Думая о своих облеченных доверием товарищах по профессии, окунающих руку в чужое богатство, он вспоминал мрачный эпизод из «Саламбо». Гамилькар осматривает залы и мастерские своего дворца и доходит в конце концов до мельниц. Там, в мучной пыли, нагие изголодавшиеся рабы вращают огромный жернов, на рты им надеты намордники, чтоб они не могли съесть, даже украдкой, горсть муки, в которой бредут по колено…
Это видение преследовало его неустанно, распаляя, дразня, побуждая к действию, с каждым днем все сильнее и сильнее, подавляя предрассудки, привитые смолоду принципы морали, убеждения. Кое-что, впрочем, сохранилось. Но и это исчезло в последнее время — в лучезарную эпоху независимой Польши. Ушедший в свой собственный мирок, огражденный от жизни отшельник даже не заметил политических перемен, для него все оставалось по-прежнему.
Зато он подметил в первые же годы независимости необычные перемены в делах хорошо знакомых, на которые уже много лет подряд взирал из окошечка своей кассы. Иллюзий у него не было, он всегда представлял себе, что такое банк, кому и чему он служит, каковы его интересы, операции и закулисные делишки. Но то, что стало твориться в банках на следующий же день после начала мировой войны, на так называемой заре независимости, было для него неслыханной, недопустимой по бесстыдству подлостью. Прекратились все кредитные операции. Быстро пришли в забвение обычные методы, привычки, нормы. Банк потерял последнюю связь с хозяйственной жизнью.
В окошечке замелькали новые, еще не виданные личности, которые расплодились в мутных водах той весенней поры. Нахальные плебеи, не умеющие даже расписаться, евреи с пейсами — отребье гетто, не знающее ни одного польского слова, юнцы-скандалисты, бабы в платочках, наглые чудовища, страшилища… Все они приносили и уносили пачки банкнотов. Самоуверенные, прокладывающие себе путь локтями спекулянты, богатые хамы, от которых за версту несло воровством, горластые, развязные, дерзкие. Черная биржа захлестнула самые респектабельные банки.