— Да, я как раз освободился, когда вы позвонили.
Значит, действительно проснулись одновременно или почти одновременно.
Я рассеянно кивнул. Ив подал мне удобный изящный костюм из тонкого гранатово-красного, затканного серебром сукна с широкими разрезами, позволяющими легко переносить жару — день обещал быть теплым. Наконец, Ив удалился. За окном светило солнце, уже не такое жаркое, как в середине лета. Но, в конце концов, было все еще лето. Не февраль. Пусть скоро снова осень.
Я открыл вторую дверь, не ту, что вела в коридор, и увидел смежную комнату, более просторную и светлую. Два довольно широких окна выходили на мою любимую сторону света — на солнечный юго-запад. И славно, что солнце не будило меня по утрам. Должно быть, восходам я предпочитал закаты. Кроме этой двери, здесь тоже был еще один выход — в коридор. Стены были затянуты плотными тканями темно-золотистого оттенка с замысловатым узором, на полу лежал экзотический восточный ковер, софа и кресла резного дерева были обиты приглушенным темно-красным бархатом. На софе, вкось, опираясь на обитую бархатом ручку, лежала длинная рапира в легких ножнах, с эфесом, отделанным чернью и золотой насечкой, рядом, прислоненная к той же ручке с другой стороны, стояла на ковре гитара с пятью парами струн, маняще и мягко блестя темными лакированными боками.
Я пробежал кончиками пальцев по удивительно звонко зашептавшим струнам и взял в руки рапиру, привычно легшую в ладонь и мягко, послушно выскользнувшую из ножен. На щитке у самого основания клинка был выгравирован коронованный лев, сжимающий в лапах камень, сам клинок густо покрывала гравировка с арабесками, а вот и клеймо мастера — лилия с короной и девиз «In te Domine speravi non» — Хуан Мартинес Старший, королевский мастер клинков из Толедо.
Я вернул оружие на бархатные подушки и обернулся к письменному столу под окном — на нем стоял глобус, диаметром в фут, золотой чернильный прибор, лежали перепачканные чернилами бумаги и перья — поверх нескольких книг, должно быть, извлеченных из стоявшего рядом книжного шкафа. Кажется, я пытался переписать по-новому какие-то старинные легенды. В ворохе бумаг неприкаянно валялся тонкий миланский стилет, рядом, зачем-то, астролябия. В простенке между окнами висела небольшая картина на дереве — каравеллы Колумба с надуваемыми ветром парусами, рассеченными алыми крестами. Первой прокладывала путь в зеленых хлябях «Санта-Мария», «Пинта» и «Санта-Клара» выглядывали из-за нее, чуть растворяясь во влажной дымке. Вдруг меня осенило — да ведь это картина моего отца. Он был не только военным, как любой уважающий себя дворянин, но и живописцем. Войну он в конце концов забросил, хотя по-прежнему интересовался всем, что касалось ее истории, а вот живопись — нет. Картина была давней, я помнил ее с детства. И не только ее. Были и другие каравеллы Колумба, в другом месте и времени, тоже отцовские, миниатюрные, из плотной бумаги, с деревянными мачтами и нитчатыми снастями, с маленькими пенопластовыми человечками на палубах и вантах и пушками из крошечных гильз, которые действительно стреляли черным дымным порохом, покоившимся в коробочках в открывающихся трюмах. Совпадение, или?.. Похоже, что пришло время для сплошного: «или».
Я перевел дух и, отведя взгляд от картины, поднял со стола лист с неровными чернильными строчками. Стихи. Небрежный почерк, каким я пишу по ночам, почти не глядя на бумагу, и все-таки разборчивый, в отдельных черточках даже манерный:
О, окунуться в Вас, мадам, как в Небо!Как в глубину морскую, к тайнам дна! —И жар познать, и свет, что ярче Феба,Безумье, и святую нежность сна!..
Ну и ересь!.. В памяти сами собой прозвучали гитарные аккорды, соответствовавшие этим беззаботным строчкам. Я чуть было не смял листок, но все-таки просто бросил его на стол, перевернув чернильными следами вниз, и взглянул на книгу, лежавшую под бумагами. Она была раскрыта. Латинский текст снова казался не только знакомым, но знакомым до странности — до нелепицы. Нет, в двадцатом веке я бы не стал читать книги на латыни, по крайней мере, без словаря под рукой. Я машинально перевел одну из строк: «Одержав решительную победу, король приказал правителю Корнубии Кадору преследовать Хельдрика, а сам поспешил двинуться на Альбанию».[1] Это же… Я резко выпрямился, затем, прекрасно зная ответ, открыл титульный лист: «Britanniae utriusque regum et principum origo et gesta insignia, ab Galfrido Monemutensi…» Довольно! Это «История Бриттов» Гальфрида Монмутского, изданная в Париже, в 1517 году! Я читал вчера одну и ту же книгу — в разных изданиях, в переводе и без него, в разных временах, отстоящих друг от друга больше, чем на четыреста лет!
Это было последней каплей. Оставив книгу в покое, я сорвался с места и бросился вон из комнаты, намереваясь, если и спятить окончательно, так не в одиночестве.
Одиночество мое прервалось тут же.
— Эй, осторожнее!.. — воскликнул кто-то.
Это я с кем-то столкнулся, вприпрыжку вылетая в коридор.
— Готье?..
— Поль?..
— О… — Мы уставились друг на друга в некотором сомнении. Этого человека я хорошо знал. Звали его Готье д'Аржеар, старый друг и даже родственник — несмотря на ничтожную разницу в возрасте, в сущности, он приходился мне двоюродным дядей. Крупный и румяный, с лихо вьющимися волосами и бородкой цвета светлой бронзы, с мечтательными серыми глазами, весь в сером бархате. Основательный, как все его сложение, и чуть нарочито простоватый в манерах, но при том натура по-своему поэтичная и чувствительная, склонная к философской, слегка саркастической меланхолии. Именно в его духе было бы веселиться, рассуждая о чистке вселенских авгиевых конюшен. И что-то знакомое совсем по другой жизни смотрело на меня его глазами. — Оля? — произнес я негромко, с ощущением почти веселого сумасбродства. — О-ля-ля!..
Готье вспыхнул.
— А корабли из Вера-Крус могут отправляться на семь тыщ футов под собственным килем! — заявил он, сердито сопя.
— Не стоит, — усмехнулся я. — Из Мексики везут много ценного!
— Ну так тем более! Зачем нам инфляция?!
Я прижал было руку к носу, но не выдержал и расхохотался. Чуть позже ко мне присоединился и Готье. Не знаю, чего больше было в этом смехе, облегчения оттого, что еще кто-то находится в той же лодке, чистого безумия или признания сомнительного божественного юмора, если, конечно, именно божественного. Но если уж грешить на мироздание, так начиная с первооснов.
Притомившись, мы приуныли и посмотрели друг на друга с тревогой.
«Ну и что нам теперь с этим делать?»